– Кого-то подозреваете? – вздыхает Грищенко.
Почему он вздыхает? Нормальный вопрос. Никого.
Грищенко выглядывает в окно:
– Дождь будет. А обещали солнце. – Снова бедного Грищенко провели.
Саша спохватывается: дождь уничтожит, размоет следы, едем, скорей. – Ехать не на чем: машины – одна в районе, другая сейчас на обеде, так что пусть он идет вперед, а Грищенко – следом, догонит его. Он тут работает за троих: один сотрудник уволился, двое в отпуске. – Значит, за четверых? – он не понял. Такое отсутствие сообразительности не вызывает уже раздражения, только сочувствие. Надо спешить на кладбище, но что это было, зачем он ходил в ОВД?
Моросит дождь, и, пока не размокла земля, не размылись следы, необходимо успеть все измерить, сфотографировать. Саша занят исследованием улик: снимает на телефон каждую вмятину на земле, с разных сторон – видимо, тут побывали двое, оба с огромным размером ноги: тридцать три сантиметра – длина каждого отпечатка, но их рельеф различается. От друга-врача Саша слышал, что наблюдать за вскрытием трупа со стороны куда неприятней, чем самому копошиться во внутренностях, и теперь, поневоле став сыщиком, Саша сосредоточен на том, чтобы выполнить работу свою хорошо. Свастика – сзади и спереди, смерть жыдам – со вспышкой и без. Как поступим с биологическим материалом? – тоже сфотографировать, положить на лопату, вынести за ограду и закопать: наивно надеяться, что полиция станет искать в фекалиях человеческую ДНК.
Несколько раз он выходит к воротам кладбища посмотреть, не пришел ли Грищенко. Саша вымок, он голоден, но ему еще предстоит вернуться домой, напечатать снимки на принтере, не в фотостудию же отдавать, – ничего, сгодятся и черно-белые, он подумает и о том, не создать ли ему самому федеральную новость, а то и международную – например, позвонить журналисту немецкой газеты, который в квартире его живет. “Все хорошо, что хорошо кончается”, Ende gut, alles gut, – то-то повеселятся читатели: нет, нельзя, чтоб такое попало в печать. И от Эли скрыть не получится, он сегодня совсем не думал об Эле, не думает и теперь – надо ли ей рассказать. К счастью, до их приезда есть еще несколько дней.
Ближе к вечеру Саша снова идет в ОВД, вручает Грищенко фотографии, тот просит прощения – закрутился сегодня, не поспел на кладбище, – хвалит качество снимков: на каждом из них нанесен размер.
– Можно уже никуда не ходить.
Это вопрос или утверждение? – Грищенко подобострастно кивает. Он найдет злоумышленников, “злодеев” на их языке, обещает он: таким бодрым тоном, думает Саша, лгут умирающим.
– Не подозреваете никого?
Нет, Грищенко уже спрашивал. Разве что… Но Мишурдик невысокого роста, ни у него, ни тем более у мадам Поцелуевой не может быть такого размера ноги. А калоши надеть? Слишком дикий, безумный поступок для обывателей. Старичок-алкоголик – тот, что розу украл? – немыслимо, он и розу-то выкопал аккуратнейшим образом. Саша помотал головой: у него врагов нет.
Грищенко внимательно разглядывает плиту Якова Григорьевича. Наверное, вспоминает правило про жи-ши с буквой “и”.
– А отчего именно ваше захоронение подверглось… э…
Саша подсказывает: надругательству. Оттого, вероятно, что других еврейских фамилий они поблизости не нашли. Он опасается глупой реакции – и предсказуемой (что у Грищенко, например, был в армии друг-еврей), но тот принимает его объяснение спокойно: наличествует состав статьи два восемь два – возбуждение ненависти по признаку национальности. Затем Грищенко вполне по-человечески объяснил, что его собственного прадеда звали Моисеем, хотя он был из крестьянской семьи. Бабку Грищенко дразнили еврейкой, пришлось ей даже поменять отчество. То ли у духоборов, то ли у старообрядцев встречаются ветхозаветные имена, надо бы успокоить Грищенко: бабку, возможно, дразнили зря.
Следует, однако, признать: дознаватель во вторую их встречу произвел впечатление иное, чем в первую, – человека менее простодушного. Может, и правда, найдет? “На кладбищенских алкашей не похоже”, сказал Грищенко. О такой категории граждан Саша не слышал. – “Пасутся на кладбищах: у нас принято водку умершим оставлять”, – Саша не знал и об этом обычае. “Кто-то из молодежи”, – думает Грищенко. Сколько тут, в Люксембурге, людей в возрасте от пятнадцати до тридцати? Предположим, тысяча. Девочек исключаем, часть юношей служит в армии, уехала в большой город или уже сидит. Число подозреваемых уменьшается до, скажем, двухсот. У скольких из них подходящий размер обуви? – в таких мыслях Саша приходит домой.
После того, автомобильного, происшествия, с рукой в окне, было все-таки по-другому: выругался, остыл и поехал дальше. Холодно, сыро, почти темно. Что будем делать? В книжке, психиатрической, той, что Саша переводил, в главе про помощь жертвам насилия было написано: ни в коем случае нельзя мыться – до экспертизы и прочих следственных действий. Но как побороть в себе это желание, настолько естественное? Грабли, фонарь, губка, мыло, ведро – он снова идет на кладбище, и уже через час могилы приведены в порядок: земля выровнена, камни вымыты – следы насилия устранены.
Остави мя сила моя. Саша вернулся к себе, он сидит на кухне, не зажигая света, и горько плачет, как в раннем детстве. “Всячески избегайте приписывать себе статус жертвы” – исключительно дельный совет. Он умывает лицо, выглядывает во двор. Чего Саша ждет: бури, падения деревьев, воя собак – того, что природа как-то отреагирует на случившееся – ужасное, непредставимое? Нет, тишина, Люксембург спит.
Есть не хочется, но выпить не повредит. Он находит в буфете Рижский бальзам, тот простоял здесь лет сорок, сбивает сургуч – сладкая, липкая гадость, довольно крепкая. Глоток за глотком выпивает целый стакан и лежит теперь мучится сердцебиением. Спать? Заснуть удается совсем ненадолго и только под самое утро. Опять яркий сон: незнакомый страшный старик, брат его, Ермолай, шумно испражняется на могилу матери, их общей, – ясно, предельно, нечего толковать.
“Женщина воспринимает мужчину всерьез только в двух случаях: если он занят автомобилем или другой женщиной”, – шутил Яков Григорьевич, – как любая универсальная мудрость, эта верна не всегда. Эля восприняла Сашины злоключения всерьез – приехала, без Филиппа, они погуляли, поужинали, провели вместе ночь. На кладбище не ходили: она не просила, Саша не предлагал. О планах не говорила, не плакала, не выражала болезненной жалости. Отдала должное его хозяйственным достижениям. Утром уехала. Она – жена его, им надо вместе искать выход из положения, ей жаль, искренне, что Люксембург не оправдал надежд.
С Элей они официально не разводились: оба не придавали значения формальностям, и Филипп, выясняется, уже от рождения Левант. А что до надежд, то сдаваться не следует, так он считает: случилось несчастье, авария, но если найти виновных и должным, законным, образом их наказать, то преждевременно ставить на Люксембурге крест (нехорошая игра слов – про крест, но сейчас не до этого).
– Сашенька, твой – как его? – Немченко, Демченко никого не найдет, да еще и объявит в итоге, что все-то ты просто выдумал. Или хуже: сам же нарисовал.
В провинции много абсурда, глупости (“идиотизм деревенской жизни”, гласит коммунистический “Манифест”), но все же не до такой степени. Для чего бы ему самому рисовать свастику?
– Мой дорогой, перед кем ты оправдываешься? Придумают, для чего. Для дестабилизации обстановки. Ты телевизор не смотришь, а я иногда смотрю, поскольку – родители.
Можно не продолжать. Но ведь и оставить все так невозможно. – Эля кивает: да, невозможно, наверное. Но изнасилование, по ее мнению, метафора не совсем точная.
– Бывает, машина, перевернувшись, становится на колеса и – дальше поехала, – но это уже скорее про их семейную жизнь.
Саша целует ее: езжай осторожно, он благодарен ей – за приезд, понимание и за то, что она уехала.
В Интернете отыщется все: тридцать три сантиметра – 47-й размер. “Стопа россиян в целом чуть шире в пучковой части, где косточки, и выше во взъеме, можно сказать – поразлапистей”, – интервью с итальянцем, директором дома обуви, кто-то очень недурно его перевел. А вот и статистика: 47-й и выше размер встречается лишь у каждого сотого из взрослых мужчин. Каков шанс того, что именно у двоих люксембургских жителей 47-й? Если подумать, сосредоточиться, можно было бы сосчитать, но ему плохо думается.
Саша бродит по городу и смотрит на ноги людей. Даже когда Святослав заходил – забрать инструмент, – Саша взглянул на его ботинки – большие, надо сказать. На кладбище идти боязно, хорошо бы установить камеру – такую желательно, чтоб работала в темноте. Могут ли они предпринять еще одну вылазку? Грищенко утверждает, что нет. Саша встречается с ним регулярно – спрашивает, движется ли расследование.
– Это слово по-белорусски пишется через “ы”, – последнее открытие Грищенко.
“Это слово” – да-да. Поищите среди белорусской диаспоры. Скоро, он ждет, Грищенко сделает и другое открытие: что свастика – древний индийский символ чего-то там – Солнца, благополучия. Разговоры их превращаются в переругивание: Саша грозит опубликовать фотографии, Грищенко жалуется на невыносимые условия труда, а то, заикаясь, рассказывает истории, которые вряд ли выдумал – он не кажется человеком с фантазией, – но которые и на правду похожи отнюдь не всегда.
Например, в соседнем районе сын какого-то очень большого начальника застрелил четверых и пытался от трупов избавиться (сжечь), был пойман за этим занятием, и теперь следователям названивают из Москвы, просят войти в положение: молодой человек ошибся, запутался. – К чему он, однако, ведет?
– Александр Яковлевич, у вас никого не убили, даже не изнасиловали. – “Изнасилывали”, так Грищенко произнес.
Еще он сказал: “нам здесь жить”. Или “вам здесь жить”? – близкие, но такие разные фразы по смыслу, Саше придется услышать ту и другую не раз, как и про дестабилизацию обстановки: “Мы отрабатываем все версии