Свента — страница 90 из 101

т: “Куда только смотрит государство!” А государство – это милиционеры, что они понимают в медицине? Они и не могут иначе ее оценить, как по числу посещений, продолжительности пребывания в стационаре, количеству “высокотехнологичных” исследований и т. п. В общем, до революции в Тульской губернии был лишь один писатель, теперь их – три тысячи.

“Да кому мы нужны?” – говорит нестарая еще женщина, она перестала принимать назначенные мной мочегонные и вся отекла. – “Себе самой, родным”. Машет рукой: “Вот в советское время… ”

Отсутствие людей, способных выдерживать линию – в лечении больных, в разговоре, в самообучении, – заметно не только в районном городе, но и в областном, и в Москве. Недавно мы с коллегой были в двух главных областных больницах, одна – победнее – нам скорее понравилась (врачи тяжело работают, читают медицинские книги – к сожалению, только по-русски), другая же совсем не понравилась. Обе больницы, кстати, judenfrei, что лечебным учреждениям не идет (гибель отечественной медицины так и начиналась – с дела врачей; массовая эмиграция, уход активных людей на западные фармфирмы – все это было потом). Доктор Люба, красотка с длиннющими ногтями (“Мы – клинические кардиологи”, то есть делать ничего не умеем), ждет, что ее через год станут учить катетерной деструкции аритмий. Министр, сам не зная того, цитирует Сталина: “Незаменимых у нас нет”. Я – ему, как могу, кротко: “А у нас есть”. Эх, вспомнил бы лучше, что “кадры решают все”. Как я не научусь играть “Мефисто-вальс”, купи мне хоть новенький “Стейнвей”, так и Люба не справится с аритмиями, даже когда спилит ногти. Начальству этого не понять: научим, в Москву пошлем, если надо – в Европу, в Америку. Не выйдет, на льдинах лавр не расцветет, никто в Америке не станет учить русский язык, чтобы потом рассказать Любе про аритмии (она английский “проходила в институте”). Потом мы ехали по пустой заснеженной дороге, было щемяще красиво, коллега немножко рассказывал из генетики, точнее – молекулярной биологии, а я смотрел по сторонам и думал: какие именно бедствия нас ждут? Какие бедствия ждут красивую пьяную женщину, без дела стоящую на перекрестке? Трудно сказать, какие-то – ждут. Может она образумиться, протрезветь и вернуться к детям или встретить хорошего человека?

Деньги. Главный миф, в реальность которого верят едва ли не все, – о решающей роли денег. Сплетня – двигатель провинциальной мысли – однообразна и скучна и вся сосредоточена на деньгах. Вокруг моего пребывания в городе N. ходят нелестные слухи, все они сопряжены с какой-то экономической деятельностью (несуществующей). В советское время слухи были б иными: неприятности в Москве, желание ставить опыты на людях, связь с тайной полицией (такое обвинение еще страшнее), заграницей, жажда славы, семейные неурядицы – теперь такое никого не интересует. Кроме сребролюбия есть тщеславие, есть сласто- и властолюбие, но об этих пороках забыли. Главный слух: москвичи купили больницу, скоро все станет платным. Какой бы легкой ни была рука, протянутая к людям, им все чудится, что она ищет их карман.

Идея денег в умах людей, особенно мужчин, производит большие разрушения. За деньги можно все – вылечиться самому, вылечить ребенка, мать. По этому поводу много тихого отчаяния. Причина гибели – невысказанная – такая, например: мать умерла, денег на лечение не было. Отчаяние подогревается телевизионным: “«Тойота» – управляй мечтой”. А ты, ничтожество, не можешь заработать, на худой конец – украсть (чтобы мать вылечить, можно и украсть). Настоящие мужчины управляют мечтой, о них всегда думает “Тефаль”, об их зубах заботится “Дирол с ксилитом и карбамидом” (кстати, карбамид – это по-английски мочевина, ничего особенного). Деньги, конечно, нужны, на многое не хватает, но главная беда иная, не денежная.

Пустота. Оля М. поступила в больницу с отравлением уксусной эссенцией, с ожогом пищевода. (Осенью больница превратилась в филиал “Англетера”: один прямо в палате удавился, другой выбросился из окна, третья дважды пыталась вешаться – все за два месяца.) До этого Оля пробовала резать себе вены. Ей двадцать восемь, выглядит на пятнадцать, работает в столовой уборщицей. Выросла в детском доме в Людиново, Калужская область. Живет в двухкомнатной квартире с мужем-алкашом, свекром-алкашом, чистенькой семилетней дочкой (с бантом, приходила навестить мать, перед этим первый день пошла в школу) и со свекровью, которая явно привязана к внучке. Попытался поговорить, но не очень получилось. Велел мужу вернуть ее паспорт, запер в сейф. Это было единственное мое осмысленное действие. Предлагал переехать (сам не знал куда, но что-нибудь бы придумал) – не хочет. Лежит скучает, ничего не читает, хотя говорит, что читать умеет. Подарил ей Евангелие – вернула (прочла, наверное, первое слово – “Родословие” и бросила). Устроил ее разговор с отцом К. – священником, замечательным, он приезжал ко мне лечиться из Москвы, – бесполезно, говорил один он, но Оля хотя бы поплакала. Собрали ей шмоток, потом невесть откуда появился новый мужчина, будет жить с ним, выписывается веселенькая.

Через два месяца поступает снова, была пьяная (говорит – только пива выпила, не похоже), разрезала себе живот, сильно, зашили. Уже выглядит грубее. Стонет от боли: “Блин, покашляла”. По виду она – жертва, но в дальнейшем может совершить почти любое зло, например зарезать мужа, или девочку, или меня. Проще всего объявить Олю душевнобольной (хотя бреда и галлюцинаций у Оли нет, а вопрос, что такое душа, в психиатрии считается неприличным), но разве это что-нибудь объясняет? Смотришь на Олю и ясно, что зло не присуще человеку, а вступает, входит в него, заполняя пустоту, межклеточные промежутки. Зло и добро – разной природы, а сродство у пустоты именно со злом. (Недавно история Оли М. получила продолжение. В больницу поступил ее пьяница-муж. Получил резаную рану живота с повреждением тонкой кишки и подвздошной артерии. Говорит: ручка от мясорубки соскочила, он ударился о стол, на котором лежал нож, и т. д.)

Случаются встречи и менее тяжкие. В городе N. много лучше, чем в Москве, относятся к гибнущим людям, в частности – бездомным. Недавно “скорая” в лютый мороз выехала забрать “криминальный труп”. “Похоже, Саша Терехов наконец преставился”, – так выразилась фельдшер. Пока ехали, живой труп сел в такси и явился в больницу имитировать одышку. Госпитализирован на “социальную койку”, утром исчез. Другой бездомный, из давно обрусевших немцев, с тяжелой аортальной недостаточностью, живет в больнице уже три месяца: выписать его некуда. Внешне он из бомжа-алкаша превратился в мужчину приличного вида, с бородкой, палкой, не пьет. В больницу за это время поступала его бывшая жена, он просил задержать ее на подольше: к ней ходят детки (их общие). Взял семьдесят рублей на конверт, будет писать в Германию, немец все-таки, есть куда написать. В некоторых московских больницах имеется такая практика: через трое суток госпитализации сажать бродяг в автобус и отвозить подальше от больницы, есть и сотрудники, которые за это ответственны.

Остается и смешное, хотя оно все менее заметно, поскольку повторяется. На днях больная принесла мне в подарок трехлитровую банку с огурцами, нахваливает огурчики, я благодарю. Вдруг: “Максим Александрович, а как мы договоримся по поводу самой баночки?”

Активного, деятельного зла я не вижу совсем, только пустоту. В больничном сортире – обрывки кроссворда (и больные, и сотрудники помногу решают кроссворды): “Жалкие люди”, слово из пяти букв. Женским почерком аккуратненько вписано: НАРОД (по мысли авторов кроссворда, правильно – “сброд”). Всегда старался избегать этого слова, еще до приезда в ЛЛ, но по многим поводам сильно заблуждался (Бродский о Солженицыне: “Он думал, что имеет дело с коммунизмом, а он имеет дело с человеком”). Нельзя относиться к так называемому “народу” как к малым детям: в большинстве своем это взрослые, по-своему ответственные люди. Во всяком случае, никакого ощущения потери, неосуществленных возможностей при тесном знакомстве с ними не возникает. Они и правда готовы жить лет пятьдесят – шестьдесят, а не столько, сколько на Западе, моста и правда “не было и не надо”, они и правда Бетховену предпочитают дешевенькую попсу: на устроенный нами благотворительный концерт пришли почти исключительно дачники. (Кстати сказать, ненависть к классической музыке – при огромных в ней успехах – феномен необъяснимый. Моему товарищу-музыканту, попавшему в психиатрическую больницу, не разрешали пользоваться портативным проигрывателем – чтобы не слушал классическую музыку, которая сама уже есть шизофрения. Остальным больным – разрешают, потому что они слушают “нормальную” музыку, то есть умца-умца.) Самый актуальный рассказ Чехова – “Новая дача”, все-таки не “В овраге”. Выбирают люди из своей среды – в условиях совершенно реального самоуправления – Лычковых.

Начальство (те, кому нельзя сказать “нет”). Простой советский человек и простой советский секретарь райкома были очень разными людьми. Сохраняется это деление и теперь. Лычков, съевший всех, кто ему мешал, да еще законно избранный, очень глуп, конечно, по меркам интеллигентного человека (а какие еще есть мерки?), но кое-что чувствует тонко. Говорю с ним, а в глазах у меня написано: “Мне так нужна твоя подпись, что я даже готов с тобой выпить”. Выпить он не против, но не на таких условиях.

С начальством сопряжено множество историй, ни одна не порадовала, две – удивили. Первая: я попросил крупную западную фирму выписать счет на томограф (обещали купить благотворители) по его настоящей цене – за полмиллиона, а не за миллион долларов, без отката. Меня долго уговаривали: на разницу вы сможете купить еще приборов (ну да, а те тоже дадут откат – и так далее – до наволочек и хирургических игл). Оттого и появился в русском языке очень емкий глагол проплатить, то есть пропитать все деньгами. Затем выяснилось, что купить без отката нельзя: начальство окажется в сложном положении. Стало быть, хоть на красный свет ездить нельзя, но это единственная возможность доехать.