Свента — страница 97 из 101

едсестрами начальство не в состоянии, и потому его власть не стоит, как выражался другой пациент, грузин, ни единого яйца, пока ему не объяснили, как правильно.

В городе N. нет такого начальства, чтобы построить мост, тем более – что-нибудь разбомбить. Невысокого роста, крепкие, хоть и склонные к полноте, мужички с барсетками – они с ними не расстаются, даже когда в церковь ходят на Пасху. От предыдущего градоначальника, когда он съехал с квартиры, которую занимал, и совсем из города, остался только десяток огнетушителей – тем и запомнился. А боятся они лишь начальства совсем высокого:

– Приезжал генерал, кричал на Павла Андреевича… – его секретарша забежала за какой-то бумажкой в больницу, рассказывает, заходится от восторга. – Так кричал, так кричал, что Павел Андреевич… – внезапно, фальцетом, на весь коридор: – Усрался!

Пример отношения к разного рода властям подал хирург из района, соседнего с N. В конце рабочего дня к нему заявилась проверка. “Подождите меня, я сейчас”, – попросил их хирург, вышел в соседнюю комнату, переоделся и тихо ушел. Они подождали его, подождали и тоже уехали.

“Никогда не входите в положение начальства”, – так, со слов матери, ей советовал директор большого московского института, где она работала. Директор послужил прототипом для солженицынского персонажа – полковника Яконова (начальник шарашки). Ни при нем, ни потом матери так ни разу и не пришлось сходить на овощебазу и на другие общественные работы, даже заведуя лабораторией, и это не имело последствий. “Не хочу”, – вот и всё.


Тетки (водоканал, электросети, горгаз), дачники, иностранцы, таджики (“Хозяин, работа есть?”), художники, живущие на два дома – N. и Москва, а то и Париж, предприниматели, местная техническая интеллигенция (Космический институт) – в каждой группе своя иерархия, свои сословия, иногда представленные всего несколькими людьми. Тут же – дно, совсем рядом: санитарка, которую муж регулярно бьет по лицу (вернулся недавно из мест заключения), одинокая женщина из Молдавии, которая будет рада, если позволить ей прийти убирать с ее пятилетней девочкой – обычно не разрешают, и девочка по целым дням остается одна. В этом кругу, где борются за физическое существование, живут без водопровода и даже без электричества (“у вас есть права” и так далее), где на кухне может стоять унитаз и им пользуются – друзья видели, заходили в квартиры подписи собирать, – и здесь происходят поразительные истории.

Володя Ш. был досрочно отпущен в больницу города N. из тюрьмы – умирать (“лечение по месту жительства”). Из своих сорока двух лет – в это сложно поверить – просидел в общей сложности двадцать шесть, восемью сроками (ходками). На вопрос, соответствует ли это действительности, начальник полиции, частый посетитель больницы – по службе и как пациент, сказал: “Любят они накручивать. Но лет девятнадцать – наверное… ” В последний раз – по заявлению родной сестры, Володя стащил у нее что-то из мебели. (Есть ли в Москве отделения, где лечатся и начальник полиции, и те, кого он посадил?)

Завезли Володю прямо из лифта в Большой кардиологический кабинет и нашли у него пороки аортального и митрального клапанов. В больнице он вел себя настороженно, был подвержен коротким приступам ярости: врачи – люди в форме, Володя их никогда не любил. Но таблетки пил аккуратно, перестал задыхаться, и отеки сошли. А потом он уехал в Москву для замены клапанов – это был единственный способ радикально ему помочь.

Володю оперировал отец Георгий – генерал-полковник, профессор и академик РАН, священник Украинской православной церкви (УПЦ МП), ответчик по делу о нанопыли в Доме на набережной, бывший федеральный министр, начальник военной медакадемии имени Кирова, много чего еще, много ярких подробностей: в возглавляемом им институте, как говорят, установлен порядок исповедей директору. “Не боись. От меня, если что, – прямиком на небо”, – так, по словам Володи, отец Георгий напутствовал его перед тем, как дали наркоз. Но пошло все как надо – поставили два механических клапана, и вот уже трезвый, порозовевший, исполненный благодарности Володя возвращается в ТУ.:

– Могу для вас сделать все что хотите.

Что, например?

– Кому-нибудь в морду дать.

Сейчас вроде некому.

– Могу отсидеть за вас срок.

Ого! Значит, если украсть корову или гуся или разбить витрину кафе (его называют сталинским – из-за портрета Рябого, который они повесили), то твое преступление Володя возьмет на себя.

Умер он через несколько месяцев, но напоследок судьба ему улыбнулась опять. Володя устроился при похоронной службе – забирать умерших на дому, и однажды, вывозя из квартиры покойника, познакомился с женщиной, только что ставшей вдовой. Они приглянулись друг другу, вскоре подали заявление в ЗАГС. Хоть и предупреждали Володю, что комбинировать варфарин (средство против закупорки клапанов) с алкоголем смертельно опасно, но как на собственной свадьбе не погулять? – он не смог отказать себе в удовольствии. Так закончилась его жизнь – обширным инсультом, кровоизлиянием в мозг.


Относительному благополучию своему – культурному, медицинскому, архитектурному – город N. обязан приезжим – дачникам и тем, кто остался тут насовсем. Город N., как Соединенные Штаты Америки, создан приезжими. Интеллигенты-дачники восстановили храм на Воскресенской горе (в советское время в нем помещалась сначала пекарня, потом был склад культтоваров), дачники и концерты устраивают, и ежегодные выставки, и работу местным кое-какую подбрасывают, и в кафе едят – тоже они. Легкая к ним неприязнь естественна: французы не любят Америку, греки – Германию, тяжела зависимость от чужих людей, но даже среди подростков серьезного противостояния местные – дачники нет.

Дети играют в “фифок”, в московских тетенек. Кидаются на солнечное пятно на полу: “Солярий! Солярий!” “Фифки” встречаются среди всех возрастов:

– Я думаю, вам следует это знать, – вздыхает москвичка восьмидесяти с чем-то лет. – Когда мне было три годика, мои родители страшно поссорились.

Понимает ли она, что находится у врача?

– … И отец меня взял за ручки, вывесил за перила моста и кричал матери, что отпустит, если она сделает, как ей хочется, его не послушает. С тех пор у меня расширен левый желудочек.

Левый желудочек не расширен. – Нет, заключение, такое, ей ни к чему.

Иерархия дачников выстраивается независимо от их достатка или, скажем, архитектурных достоинств дач. Гораздо существенней, кто какого добился успеха, причем не в Москве: книжка вышла в Америке, картину купил берлинский музей, вернулся с гастролей в Японии – это ценится, пролезай во главу стола, говори. Уважается заграничный успех и местными: на похороны художника, замечательного, и всеобщего друга – его привезли из Парижа и отпевали тут – полиция надела парадную форму и перекрыла движение, хотя от храма до старого кладбища ехать не больше минуты, автомобильных пробок в городе нет.

Прадед по женской линии, как многие политические (его осудили весной тридцать третьего в составе группы из четырнадцати врачей), оказался в городе N. не совсем по своей воле – после Бутырки и Беломорканала, после войны. “Это пристанище на всякий случай в нашей семье”, – из его дневника. Во Владимире, где прадед был главврачом, его ситуация, как человека сидевшего, с возвращением фронтовиков стала опять угрожаемой (могли донос написать, посадить) – сюда он приехал летом сорок шестого, вместе с внучкой, десятилетней девочкой. В те времена из Москвы добирались двенадцать часов: железной дорогой, затем вслед за рикшей с вещами семь километров до пристани, и, наконец, пароходом вверх по реке.

Тут, в старом доме на улице Пушкина, гостило много известных и неизвестных людей: городу N. посчастливилось находиться на правильном удалении от запретной Москвы. В начале семидесятых, через несколько лет после смерти прадеда, дом разграбили и снесли – и отношения с городом прервались. От прежних времен уцелели только сохраненные матерью каминные изразцы да огромная липа в углу участка. Из ранних воспоминаний детства – вот эта липа и кое-какие запахи: сырого подвала, пыли, прибитой дождем.

В сорок шестом здесь был лишь один оперуполномоченный НКВД, в семидесятые число сотрудников тайной полиции возросло до одиннадцати – так расплодились в городе N. враги. Каково положение сейчас, не поймешь.

Европейцы, во всяком случае, себя чувствуют очень вольготно. Итальянец, художник-мозаичист, живет здесь с женой уже несколько лет. Превратностями российской истории его особенно не удивишь:

– Che cazzo! – итальянский мат. – Когда вы еще по деревьям лазили, мы уже были геями.

Жена его зашла в армянскую лавку, а он скрутил себе сигарету и курит – возле развала, на котором лежат огурцы.

– Почем? – спрашивает покупатель.

Итальянец разводит руками: Italiano, он по-русски не говорит.

– Да понял я, итальяно. Почем итальянские огурцы?

Иностранцам не удивляются. Немцы, французы, индийцы, американцы – кого только нет. Таджиков, азербайджанцев, армян, молдаван не считают за иностранцев, но и не притесняют: что делать – людям не повезло.

На мойке машин появился новый работник – Сурик, Сурен. Где прежний?

– Гагик. Слушай, посадили его. Азербайджанца одного застрелил.

Дали четыре года, как-то очень по-божески.

– Не застрелил, папа, а подстрелил, ранил, – вмешивается десятилетний сын Сурика, он учится в школе, летом помогает отцу.

По выходным приезжают туристы, осматривают Воскресенскую церковь, “спящего мальчика” (под ним похоронен Борисов-Мусатов), спускаются к Камню. Экскурсовод рассказывает: в начале шестидесятых из Киева на попутках приехал студент Сеня О., “в обтрёпанных штанцах мальчишка” (Ариадна Эфрон), романтическая натура, кристально чистая, сейчас таких называют прекрасными. Явился с одним лишь желанием – исполнить посмертную волю Поэта, настолько Сеню “пронзили” ее стихи. “Я бы хотела лежать в одной из могил с серебряным голубем… ” Камень, поставленный Сеней (из местной каменоломни), убрали через несколько дней. Добрые дела – вроде помощи (и то в основном оружием) тогдашним детям Джанкоя, африканским, арабским, – совершало лишь государство, без согласия властей не то что Цветаевой – никому, Хрущеву нельзя было сделать памятник. Зато интеллигенция города