— Не помнят вас? Им не помнить вас? — Эверард покрутил головой. — Вы, должно быть, считаете их неблагодарными, бесчувственными чурбанами.
— Они столько натерпелись за эти годы, что могли забыть родную мать.
— А вы? Вы меньше терпели? И за что — за их же писания.
— Скорее, за правду, которая в них содержится.
Они достигли Чаринг-кросс и медленно проталкивались в толпе. Щуплая продавщица оранжада пристроилась за ними, как шлюпка за бригом, и бойко распродавала свой товар направо и налево. Ее визгливый голос, казалось, способен был просверлить затылок. По Кинг-стрит со стороны Уайтхолла подъехала карета, кучер было замахнулся кнутом, требуя дорогу, но толпа сомкнулась, ощерилась. Кто-то вскочил на козлы, вырвал кнут, кто-то полез на крышу. В это время дверца распахнулась, маленький человек в епископском облачении выскочил на мостовую и бросился назад к дворцу. Его провожали хохотом, свистом, угрозами, однако не гнались и камнями не швыряли. Настроение было скорее умильно-торжественным, чем агрессивным.
Волна приветственных криков прокатилась, нарастая со стороны Сент-Джеймса. Толпа качнулась вперед, запрудила площадь, потом распалась на две части, оставив посередине узкий проход. Лилберна понесло в сторону, к стенам домов, но он собрал силы, уперся и шаг за шагом стал продираться вперед.
Ему надо было увидеть этих людей.
Когда-то он боготворил их. В его глазах мученичество окружало их ослепительным ореолом. В тот вечер, когда ему впервые удалось пробраться к ним в тюрьму, говорить с ними, от счастливого волнения его начало лихорадить. Потом, сам оказавшись в тюрьме, он припоминал подробности этих встреч, и ореол понемногу тускнел; тон Принна, каким он говорил с ним об основах пресвитерианства,[16] всегда оставался повелительным и высокомерным, шутки Баствика, любившего высмеивать его северный диалект и простоватые манеры, часто были безжалостны. Читая в тюрьме книгу Принна, он не мог не заметить, как часто непреклонность веры вытеснялась в ней непреклонностью гордыни. И все же он до сих пор любил их. Любил, может быть, только за то, что было в его глазах самым бесценным человеческим свойством, — за радостную готовность к самопожертвованию.
Ликующие крики звучали все громче, кое-кто утирал слезы. Гремели трубы. Голова процессии вступила на площадь, и охапки зеленых веток полетели на землю под копыта лошадей. Отряд пеших лондонских ополченцев двумя параллельными рядами раздвигал толпу, оставляя узкий проезд. Бертон, седой и улыбающийся, тяжело навалившись на луку седла, кивал и время от времени поднимал руку с зажатым в ней венком. Его сын и дочь шли по обе стороны лошади, держась за стремя. Принн ехал молча, полуприкрыв глаза. Казалось, он впитывал в себя эти волны радости и ликования, столь щедро изливавшиеся на них, и все не мог насытиться ими. Сквозь качающиеся копья было видно, как его волосы, откидываемые ветром, время от времени открывали страшные шрамы, оставшиеся на месте ушей.
— Долой епископов!
— Свободу проповеди!
— Да здравствует Ковенант!
— Мистер Принн! Мистер Принн! — Лилберн протиснулся уже в первые ряды и шел рядом с ополченцами. — Лондонские эпрентисы[17] приветствуют вас. Мистер Принн!
Тот не слышал. Темные клейма отчетливо были видны на тюремно-бледной коже щек. Конские гривы, украшенные цветами и зеленью, уплывали вперед. Процессия сворачивала на Стрэнд. Все еще крича, улыбаясь и размахивая рукой, Лилберн остановился, и толпа всосала его. От давки ли, от волнения дышать было трудно, в горле саднило.
Бесконечная вереница всадников, мужчины и женщины, те, кто выезжал встретить освобожденных узников еще за Брентфордом, двигались по оставшемуся проезду. В толпе мелькали береты шотландцев. С тех пор как переговоры о мире были перенесены в Лондон, их можно было видеть довольно часто. Заполучить шотландца в качестве гостя — об этом мечтал каждый пресвитерианин. Шотландцы могли завтракать в одном доме, обедать в другом, ночевать в третьем. Немудрено, что все они явились теперь на встречу: Принн в их глазах был пророком, мучеником, святым. Что ж, сегодня они имели право гордиться. Если б не их решимость, ему, как и прочим, еще долго пришлось бы гнить за решеткой.
За кавалькадой всадников двигались пешие, тоже с зеленью и цветами в руках. Толпа постепенно сливалась с ними, устремлялась обратно по Стрэнду в сторону Сити. Там была назначена торжественная встреча в ратуше, приветствия старейшин, банкет. Ни о какой потасовке теперь, конечно, не могло быть и речи — такой поток способен был разбить, смять, уничтожить любого, кто стал бы на его пути. Лилберн шел вслед за остальными, постепенно отставая, ища взглядом потерявшегося приятеля.
— А-а, вот он где! Ну нет, теперь уж вам от меня не вырваться.
Кэтрин Хэдли выросла перед ним, раскинув руки, оттеснила в переулок.
— Хорош, нечего сказать. Ну, мистер пуританин, много я слышала гадостей про вашего брата, ничем, казалось, меня не удивишь, но такое!.. Больше двух недель на свободе, побывал уже у всех дружков, во всех книжных лавках, посидел во всех тавернах, послушал всех проповедников, повылезавших нынче из щелей, навестил всех печатников — и только в один дом не удосужился зайти. Конечно! Зачем ему теперь эти скромные людишки, которые два года изощрялись то так, то эдак, чтобы подбросить ему немного еды и чистого белья. Что у него общего с мирными, послушными обывателями. Он жаждет увидеть клейменных знаменитостей, он так и норовит снова засунуть голову в колодку позорного столба. А я-то, дура…
— Кэтрин, Кэтрин. Даже если ты и права, зачем же вопить на всю улицу?
— Буду вопить! Эй вы там, в верхнем этаже! Платите по два пенса за представление или убирайте свои физиономии из окон! Когда я рисковала для вас своей шкурой, мистер смутьян, когда разбрасывала ваши послания на лугу среди слоняющихся оболтусов, вам хотелось, чтобы я орала во всю глотку. И я таки дооралась до того, что угодила под стражу. А теперь вы вдруг полюбили тихие, вежливые разговоры. Пусть бы все только благоговели перед вашими страданиями, и никто бы слова не смел сказать поперек, никто бы не назвал ваше поведение, как оно того заслуживает.
— Чего ты хочешь? Чтобы я завтра отправился с благодарственным визитом к мисс Дьюэл?
— Да, да, да! И не завтра — сегодня же. Сейчас.
— Да ты посмотри, на кого я похож. Меня ветром шатает. Два часа на ногах — и я уже без сил. А этот землистый нос, а гноящиеся глаза, а камзол с чужого плеча? Я до сих пор пахну тюрьмой — ты разве не чувствуешь этого смрада?
Кэтрин вдруг прижала руки к груди и произнесла почти шепотом:
— Мистер Джон, клянусь вам, — ей все равно.
— Зато мне не все равно.
— День за днем, день за днем она не выходит из дома, боится пропустить ваш приход. По вечерам ее невозможно загнать в постель, пока ночные сторожа не выйдут на улицу.
— Кэтрин, мне двадцать два года, и я не святой. Явиться в таком виде? С пустыми руками? Почти нищим?
— Да почем вам знать! Может, так-то и лучше. Может, на разодетого и здорового она на вас и глядеть не захочет.
Лилберн махнул рукой и зашагал прочь. Кэтрин, подхватив подол платья, погналась за ним.
— Мистер Джон, послушайте, поверьте тому, кто знает толк в этих делах. Ведь так бывает, что ждешь вас, ждешь, злодеев окаянных, а потом что-то натянется в душе — да и лопнет. И как отрежет. Не опоздать бы вам, вот я о чем толкую.
— Кэтрин, не терзай хоть ты меня. Разве не видишь, что творится кругом? В любую минуту все может обернуться вспять. Король разгонит парламент, армия движется на Лондон, и я снова окажусь за решеткой. Есть у меня право связать ее судьбу со своей?
— Как же, двинется армия. А шотландцы на что? Так они ей и позволят. Они будут сражаться за этот парламент, как за самого апостола Павла. Да и не верю я вам и всем вашим отговоркам не верю.
— Не веришь?
— Кабы все дело было в серой коже и чужом камзоле, разве бы я так боялась? Разве бы гонялась за вами по всему городу? Но я же вижу — вы просто с облаков спуститься боитесь.
— Не Флитскую ли кутузку ты называешь облаками?
— А хоть бы и ее. Вы за два эти года так привыкли мечтать о Лиззи… о мисс Дьюэл, что теперь боитесь, как бы она живая — и выговорить-то трудно, но на вас похоже, — как бы она не разбила вам эту мечту.
Лилберн от изумления остановился. Кэтрин воспользовалась этим и снова попыталась загородить ему дорогу.
— Нечего! Нечего пялить на меня глаза и ухмыляться. Думаете, для меня любовь это только то, что в постели, больше я ни про что не понимаю? Ошибаетесь. Ох, мистер Джон, поверьте мне: ничего она вам не разобьет. Я же вас обоих знаю. Она такая же, как и вы, а порой и хуже вашего может призадуматься. Приходите и сами увидите.
Лилберн засмеялся и отодвинул Кэтрин с дороги:
— Хорошо, я приду. Обещаю тебе. Только не сегодня и не завтра. Пойми, раз ты такая умная, на это нужно много сил. Почти столько же, сколько на допрос в Звездной палате.
— Но можно, я хоть скажу ей, что вы нездоровы? Что вам голову пробили, или что у вас чума, или что нога отнялась от радости?
— Говори что хочешь, милая Кэтрин. Ты меня столько раз выручала — наверно, не подведешь и сейчас. А мэра, который тебя засадил тогда, мы теперь привлечем за это к суду, так и знай.
Кэтрин еще некоторое время шла вслед за удаляющимся Лилберном, но говорила уже скорее для себя, чем для него, просто бормотала себе под нос: «глядите, как распетушился этот вчерашний колодник… как он расхвастался… мэра — к суду!.. Надо же такое выдумать… Сам, смотри, не попадись им снова в лапы… того и довольно было бы… того и довольно».
«18 декабря Дензил Холлес поднялся в палату лордов и, будучи приглашенным войти, от имени английской палаты общин обвинил архиепископа Кентерберийского Лода в государственной измене и других преступлениях. После чего бедный архиепископ, несм