– Слыхали? – спросил князь, оглядываясь. – Эй, а куда вы все?..
Посмотрел, как поднимают митрополита, и вроде бы остался доволен. Щелкнул пальцами, чтобы поднесли вина. Жадно выпил.
Подошел Добрыня.
– Теперь голову с плеч – и кончено дело, – сказал воевода. – Довольно тварь бессловесную мучить, веселиться пора.
Илья согласно кивнул.
– Прямо не знаю, – пробормотал князь, утираясь рукавом.
Илья и Добрыня, разом повернув головы, недоуменно уставились на него.
– Ну да, кричит, – объяснил князь. – И на черта похож. А на человека тоже похож. Разъясни, отец Феофил.
Митрополит был уже тут как тут.
– Трудный вопрос, сын мой. Я как раз говорил храбрам: существо это может вести свой род от одного с нами корня. От первого человека, созданного Господом. Мы все очень разные: ваша кожа бела, а моя смугла. А сколько удивительного народу приходилось мне встречать: и шестипалых, и волосатых, знал даже одного мальчика с хвостиком… И вот еще пример: бывало ли, чтобы ослица или коза понесла от человека?
– С этим мы боремся! – строго заявил Добрыня.
– …А от панов женщины беременеют.
Илья потупился и шевельнул бородой, закусил губу.
– Повторяю: что теперь, крестить эту тварь?! – воскликнул Добрыня.
– Не знаю, – уклончиво ответил митрополит.
– Так он – кто? – захотел прямого ответа князь, тыча пальцем в Солового.
– Не знаю. Но есть мнение, что пан, йотун, леший, орк – как его ни называй – просто дикий человек.
Добрыня оглянулся на безучастного волота.
– Дикий человек?! – рявкнул воевода, наливаясь кровью. – Да это я дикий человек!!! На, погляди! Это мы с Урманином дикие! Хочешь, покажем, какие?!
– Полегче, а? – буркнул князь.
Толпа приглашенных, держась в отдалении, колыхалась. Никто не понимал, о чем спор. И кажется, сам князь не вполне сознавал, чего ему надо.
– Чего тебе надо? – резко спросил Добрыня.
Князь виновато поглядел на воеводу и совсем по-детски, как в те времена, когда Добрыня был ему дядькой, сказал:
– Боюсь греха.
Добрыня воспринял княжий ответ тоже не по-взрослому. Схватился за голову и, бормоча: «Ох, только не это опять, что угодно, только не это…», ушел к столам. Перед ним испуганно расступались.
Митрополит старательно отворачивался от князя, чуя, какую невкусную кашу заварил своими рассуждениями. Князь уже отказывался казнить разбойников, говоря, что это не по-христиански. Находило на него временами, чем дальше, тем чаще, особенно под медом.
Он не метил в святые, просто был далеко не молод, устал, и многочисленные прошлые грехи, пускай усердно замоленные, его тяготили. А грехи за ним числились не простые – страшные, княжьи. Бог ему, может, простил, зато сам он год от года все больше мучился и новых грехов боялся.
Особенно под медом.
Толпа встревоженно перешептывалась.
Добрыня жадно пил вино, запрокинув кувшин.
Князь мучился.
Митрополит страдал.
Озадаченный Илья чесал в затылке.
Соловый все стоял на коленях, пуская слюни.
И тут до Ильи дошло, что творится.
– Ага, – сказал он. – Ну раз так… Ладно.
Он шагнул к Соловому, знаком показал гридням, чтобы отодвинулись. Взялся за меч. И легонько свистнул волоту.
Соловый чуть приподнял голову, чтобы посмотреть на храбра. Шея волота от этого почти не вытянулась, слишком мало ее было, шеи. Снести голову Солового в один удар Илья не смог бы.
– Ты что?! – возопил князь. – Ты!!!
Илья рубанул слева направо, продернул лезвие на себя – Соловый, хрипло захлебываясь, начал падать, – взмахнул мечом и ударил вновь, справа. Тяжелая голова волота сползла ему под ноги, а тело, выхлестывая кровь, медленно завалилось на бок и гулко рухнуло.
Мертвая тишина стояла на дворе, только князь хрипел и сипел не хуже волота в бессильной злобе.
Илья нагнулся, обтер меч о желтоватую шерсть, убрал в ножны. Поднял голову Солового, поклонился князю и пошел в толпу, кого-то высматривая.
Лука Петрович попятился от него, забрызганного кровью, выставив перед собой руки.
– Я ведь обещал, – сказал Илья, бросая голову Луке.
– Да что же это?! – вскричал в отдалении князь. – Да как посмел! Без моего позволения!
Илья подошел к столу, взял кувшин и осушил до дна в два глотка. Утерся. Подмигнул Добрыне.
– Ну ты силен, брат крестовый, – сказал тот.
Илья схватил кувшин побольше, сунул его под мышку и, раздвигая плечом бояр, направился к забору.
– …И обедню испортил! – разорялся князь. – Да ты кто?! Что себе позволяешь?! Эй! Взять его! И в поруб! На хлеб и воду! Не-на-ви-жу!!!
Илья прыгнул, одной рукой подтянул себя на забор. Посмотрел, как лениво – зная, что не успеют, – бегут к нему гридни и стража. Прислушался к сдержанному одобрительному хохоту знати.
– Куда?! – кричал ему князь, топая ногами.
Илья, сидя на заборе, отхлебнул из кувшина.
– Я вернусь! – пообещал он.
Спрыгнул на другую сторону и был таков.
Потом Илью видели в городе.
Его носил на руках люд.
Григорий Панченко. Одни
Первую из пихтовых веток человек сдвинул осторожно, приподнимая и поворачивая ее наружу, чтоб снегом не обсыпаться. Со второй уже легче получилось.
Это было, как выломиться из-под сугроба: снег, шедший с полуночи и прекратившийся лишь недавно, укрыл их ночлежную лежку целиком, даже зелень пихтарника, наверно, со стороны не разглядеть. Впрочем, под совьим солнцем вся зелень сера. Да и некому тут разглядывать.
Он всей грудью втянул воздух – сейчас особенно сладкий. Полностью сдвинул с головы капюшон верхней кухлянки, слегка оттянул назад капюшон нижней, открывая лоб и щеки. Кожей лица поймал, ощупал ветерок: тот был легок, игрив, задувал без злости.
Человек опустил руку внутрь ночлежника, нащупал у изголовья мерную стрелу, лежавшую отдельно от прочих, торчмя погрузил ее в снег. Прежде чем костяное острие ткнулось во вчерашний наст, черенок прошел сквозь свежевыпавшую мякоть почти до оперения.
Поверхность не была совсем уж нетронутой: снегопад едва успел завершиться, как мыши, прокопав в рыхлой толще новые ходы, устроили по снегу пробежки. В одном месте цепочка мышиных следов обрывалась приметным росчерком – небольшая сова подхватила выскочившего из норки грызуна, чуть тронув снежную гладь кончиками маховых перьев. А вот тут мышковала ласка: парные отпечатки ее лап на прыжке, потом еще прыжок, третий прыжок, более длинный, и пятнышко крови на чуть взрытом снегу.
Почти вплотную к их лежке. Ну для подснежной мелочи людское присутствие – не угроза.
Дотянувшись до пятнышка, человек осторожно размял его в пальцах. Кровь замерзла не натвердо.
Теперь он многое знал о грядущем дне и о том пути, который они с напарником сейчас выберут.
– Ы?
Напарник молчал.
– Ы?
По-прежнему ни звука. То есть звуки-то были: могучий храп. Но к этому привыкаешь, как и к запаху, перестаешь замечать – раз уж вы много ночей подряд делите на двоих тесноту зимних лежек.
Прозвание напарника было Мирэгды, но оно никогда не звучало полностью, это им обоим получилось бы в тягость. Что ж, не вышло зайти с темени – попробуем со стороны пяток.
– Мир? – по-прежнему нет ответа. – Мирэг?
Храп сменился жалобным стоном.
Вот и ладно. А сам он, значит, до следующей темноты – Хятак, а не Хятакчэн. Их тут только двое среди зверей и зимы, так что надо свои прозвания держать в один вес.
– Вставай, лежебока.
Мирэг снова застонал высоким голосом, точно женщина, девочка даже. Он понимал, что все равно вот-вот ему предстоит покинуть уют ночлежника и выбираться на мороз, но цеплялся за последние мгновения полусна, как волк на копье цепляется за остатки жизни.
– Вставай-вставай-вставай. Это летом будешь в путь отправляться с первыми лучами, а сейчас нам по совьему солнышку надо выйти. Иначе до темноты не успеем. По Верхней гряде, потом направо до Костра, да еще к Пристенному лесу – ого! Да еще на ночлег там устроиться. И по пути все время смотреть, смотреть, смотреть вокруг. Это даже если делать ничего не придется. Ну, просыпайся!
Долгим хныкающим стоном Мирэг выразил свое отношение к пути по Верхней гряде, к «смотреть, смотреть, смотреть» и вообще к самой мысли подниматься в совье время.
Хятак решительно сел, тем самым обрушив несколько пихтовых ветвей. Теперь он уже не старался избежать того, чтобы снежная осыпь не попадала внутрь лежки, – наоборот, будто случайно направлял ее холодные ручейки напарнику под бок или на спину.
Быстро умылся снегом. Прожевал кусок вяленой оленины, запил водой, за ночь натаявшей в кожаном мешочке. Вновь наполнил его, горстью черпая снег подальше от следов мышей и мышеловов, завязал, сунул под верхнюю кухлянку. Немного задумался над снегоступами, но все же выбрал медвежьи лапы, а вороньи сунул в заплечную котомку. Туда же и остальной их скарб уложил, безжалостно выдернув мягкую шкуру из-под головы Мирэга. А когда сбросил с пня торец большого копья, этой ночью послужившего коньковой жердью, на напарника обвалились последние из ветвей кровли – и тому, хныкай не хныкай, поневоле пришлось вставать.
Все еще поскуливая, он в два глотка выхлебал свою долю талой воды, чавкая, расправился с мясом. И уныло посмотрел на котомку: это была его ноша.
– Ты хоть бы морду умыл, – строго сказал Хятак. Он уже стоял на медвежьих лапах, с луком на одном плече, колчаном за другим, а больше ничего ему на себе тащить не полагалось.
Мирэг, отвернувшись, угрюмо буркнул. Но все же послушался: зачерпнул огромными ладонями снег, с силой протер лицо. Лишь после этого проснувшись по-настоящему, ухнул, загоготал, лихо подпрыгнул на половину своего роста и одним движением взбросил котомку на спину.
На Верхнюю гряду они поднялись, когда восточный край неба чуть заметно зазеленел сквозь черноту. К тому времени, как его подсветила белая полоса, проделали уже немалый путь.