Сверхкомплектные звенья — страница 44 из 82

Грязных ласково говорил внуку, разливая по новой:

– Послал мне Господь двух сыновей. Одного германская унесла. Теперь вот и второго нету… Было у меня два внука, а остался ты один, Никодимушка…

Пили не разобрать за что: за здравие ли, за упокой души христианской. В общем, с тоски.

Пили с того дня, как уполномоченный под конвоем увез из Шувицы старшего стариковского сына, прежде справлявшего должность деревенского председателя.

Сдал его уполномоченному собственный сын Плунька, родная кровиночка. Пионер… Отец, мол, выписывает кулакам бедняцкие удостоверения. Против советской власти замышляет. Ну, отца, ясное дело, прибрали в уезд. А там поди сыщи. Времена суровые.

Грязных внука-пионера палкой поучил – не сильно, потому как посредь расправы сердце прихватило. Тут уж и бабы набежали, заголосили, внука отняли, старика под руки отвели в собственную избу. А как продышался да отлежался Прохор Грязных, запил.

Особенно лютовал старик, что, когда поучал пионера палкой, тот не проронил ни слезинки. Ни носом не шмыгнул, ни слова супротив не сказал. Лишь кусал губы до крови, да смотрел волком исподлобья.

Мол, отводи покамест душу, старик. И твой черед придет. Дай только время.

– Пригрели змееныша на груди, – яростно хрупая огурцом, тряс бородой Грязных. – Вырастили на погибель себе…

Никодимка согласно хлопал белесыми ресницами да оттопыривал нижнюю губу.

Кукшин тряс толстыми щеками и мычал что-то про сожженную барскую усадьбу, про царя-батюшку и поругание веры. Что это все, мол, им поделом, за грехи ихние возмездие. Кары небесные за измену и воровство.

– Брешешь, – Грязных в сердцах вдарил по столу палкой, да так, что огурцы с луковицами подскочили, бутыли зазвенели. – Какие кары небесные? Какой барин?! Хрен с ним, небось на водах в эуропеях отмокал, когда самая буча началася. Да и щаз там, не дурак оглобли заворачивать. А что сами виноваты – твоя правда. Вырастили, емтыть, гаденыша.

Когда кончились все злые слова и самогонка, как-то само собой порешили младшего Плуньку наказать по-свойски.

– Мало, видать я его порол, жалел все, – сплюнул Грязных на пол, на затоптанные папиросные окурки. – Дак теперь уж тут розгами не обойдешьси…

С тем поместил за голенище сапога охотничий нож.

Кукшину и Никодмике вручил топор и ухват. Те отнекивались было, да куда там. Пытались было хватать Грязных за рукава да лепетать что-то успокоительное. Но старик не слушал.

Молча вышел Грязных из избы, стуча палкой по крыльцу, стараясь держаться прямо, хлюпая по лужам, двинул по Шувице – искать родную кровиночку.

Кукшин с Никодимом поплелись следом, со своей нелепой инструментарией наперевес, оступаясь да оскальзываясь на разбитой улице.

Когда процессия поравнялась с сельсоветом, закрытым на амбарный замок «до прояснения», с его ступеней мужиков окликнул Федул, известный шувицкий пьяница и баламут.

– Куда идете-то?

– А вот пионера учить.

Федул, часто двигая кадыком, бутыль прикончил. Присоединился к шествию, опустелую бутыль удобно перехватив грязными пальцами за горлышко.

Дойдя до сыновьего дома, Прохор долго с остервенением стучал по ставням палкой. Наконец открыла Плунькина мать. Глаза на мокром месте, простоволосая, на ногах еле стоит – за дверной косяк ухватилась, шаль оправила кое-как.

Сказывали, как кормильца в уезд забрали, тоже прикладываться начала.

Знамо дело, Медведиха бабка сердечная, первач знатный производит, а просит мало – пей-гуляй, Шувица, горе утоляй, народ православный, чествуй советскую власть.

Невестка на Грязных глянула с привычным злым равнодушием. Мазнула мутным взглядом по его спутникам. Бросила коротко:

– Нет Плуньки. Знать, к Ляхову ушел.

– За клюквой, своеобычно, – навалился на дедово плечо Никодимка, дыша перегаром, – рад услужить деду.

Невестка ушаркала в избу, в темень, дверь со скрипом притворив, будто самый солнечный свет ей опротивел.

Солнце было слабое, осеннее – еле проглядывало в тучах.

Зашуршали вглубь леса по палой листве. Кратчайший путь к Ляхову болоту знали все: кто ж его не знает? Место неприютное и гиблое – сказывают, лет триста тому, как там цельный польский обоз сгинул, отсюда и название. Зато уж клюква там диво как хороша.

Хмель на воздухе у Никодима и Кукшина в башках вроде как поослаб – начали задумываться: куда и зачем собственно идем? Да и к чему вот нам эти ухват и топор понадобились?

А Федул, напротив, был в первых рядах, бутылкой размахивает, что саблей, подгоняет – уж как выпьет, очень охоч до разных забав.

Старик пер через бурелом, не оглядываясь. Хоть и сипел и покашливал в кулак, но ходу ничуть не сбавлял, лишь злее врезался своей клюкой во влажную землю.

– Ужо проучу, – рычал в бороду. – Не уйдешь, змеюка.

Плуньку усмотрели загодя – на фоне хвойной чащи, что тянулась вдоль болот. По ту сторону неглубокого, но длинного оврага, зарябило между невысоких елочек яркое красное пятнышко. Даже в лес младший галстук свой пионерский повязывал – уж больно гордился им.

– Внучо-о-ок! – подал голос Грязных, ускоряя ход и борясь с одышкой. – Покажись, а? Брось гневиться-то на деда за науку палкой. Не со зла я, дурак старый, токмо с досады… Помиримся-ль?

Сам блеснул диким глазом на спутников, ощерился: в оба глядите у меня, не замайте!

Пионер вышел им навстречу, с лукошком клюквы в тонкой руке, ничуть не выказывая страха или осторожности. Остановился по ту сторону оврага, прямой и стройный, спокойно взглянул деду в глаза:

– Я на тебя, дед, и не думал гневаться.

Прохор заиграл кустистыми бровями, засипел, покрепче обхватил палку:

– Ой ли?

– Зла не держу.

– Отрадно, – процедил старик. – Иди же сюда скорей, внучек, обниму тебя, приласкаю.

– А этого не надо, дед.

Прохор прищурился, не сводя с внука глаз, стал шарить по карманам, ища папирос. В избе папиросы оставил, вот досада.

– Ты ведь, – продолжал Плунька спокойно. – Советскую власть все равно не признаешь никогда. Не такой ты человек, Прохор Грязных. Помнишь, как сам меня учил?

Стариковские спутники – и пьяница Федул, и толстяк Кукшин, и дурак Никодимка – зыркали на внука и на деда попеременно, пытаясь понять, о чем те толкуют. И что теперь пристало делать им самим с их ухватом, топором и пустой бутылкой.

– Помнишь ли, – продолжал Плунька. – Как поучал меня? Мол, люди – они как звери. Человек, мол, человеку волк?

– Не так, что ль?

– Не так. Человек человеку – брат.

– Это тебя училка ваша надоумила, стервь, али уполномоченный – женишок ее? Ты вот растолкуй лучче… Как же ты, гаденыш, в глаза мне смотреть можешь, после того как отца родного сдал?

– А батька как мог? Его председателем поставили, потому что доверились. Думали, честный он. Хлеб будет делить по совести и от государства ни копейки не утаит. А он?!

– А он?! Отец он твой, гаденыш…

– Хоть бы и так. Пионеры правду говорят, дед. А я пионер. А вы, значит, убить меня решили? За правду?

Прохор закашлялся, лицо его и без того по-хмельному красное от натуги стало совсем багровым:

– Чего несешь-то? – понизив голос, с сомнением пробормотал старик. Как бы прислушиваясь к самому себе: неужто и впрямь?

– Вчетвером пошли. Как на медведя. А ведь мне всего тринадцатый год.

– Чего несешь-то… Мы так… Это, емтыть… Прогуляться, значит, вышли. А тут глядим – ты.

Плунька впервые улыбнулся:

– А ухват Никодимке на что?

Никодимка, хлопая глазами, раскрыл рот. Остальные молчали, выжидая.

– Что товарищей привел, дед, – Плунька улыбался теперь еще шире, – это даже хорошо. Это вовремя. Хотел я сыграть с тобой в игру. А вас даже больше пришло. Тем веселее игра выйдет…

Прохор Грязных не нашелся, что на такое ответить, с сипением вдыхал и выдыхал влажный и прелый болотный воздух.

Плунька, не сводя с него глаз сделал шаг-другой назад. К болоту.

– По мою душу пришли ведь? Так я не прочь. Токмо догоните сперва…

И с тем бросился в хвойную чащу, легко и неслышно ступая по густому мху.

Тут Прохор Грязных смог лишний раз утвердиться в правильности всех тех поучений про зверскую сущность человека. Тех, что давал разочаровавшему его внуку.

Потому что стоило только Плуньке отвернуться, побежать, проскользнув между елок, показать спину, бритый затылок и худую шею, повязанную красной тканью… Стоило только истошно завопить Никодиму: «Уйде-е-ет! Хватай его-о!!»

…как что-то стронулось. Что-то проснулось внутри. Дикое. Звериное. Первобытное. Из времен, когда всю инструментарию – и ухват, и топор и бутылку – человеку заменял грубо обтесанный камень, а рубаху, чуйку и картуз – облезлая звериная шкура.

Все стронулись со своих мест, побежали, хлюпая сапогами в бочагах, спотыкаясь, через овраг, вот уж оказались по ту его сторону. Замерли, жадно вглядываясь в чащу впереди, выискивая мелькающий между стволов приметный треугольник красной ткани. И-и-и… Понеслась!

Началась охота на пионера.

Пьяные мужики, матерясь и улюлюкая, царапаясь о еловые лапы и взрывая каблуками хвойный ковер, преследовали Плуньку.

Тот бежал нарочито неторопливо, как бы в охотку, разминаясь. Будто нарочно дразнил.

Заводил все глубже и глубже в хвойную чащобу, которая клином вдавалась в болота.

Погоня продолжалась, хмельные пары покидали мужиков, а вокруг между тем как-то уж больно скоро, стремительно смеркалось.

Между елей по обе стороны заклубился туман. Потянуло тиной и тухлыми яйцами. Заголосили в сумерках лягвы.

– Шабаш, прибежали! – Прохор махнул морщинистой рукой, согнулся пополам и неистово закашлялся, опираясь на палку.

Спутники его, тяжело дыша, остановились, оглядываясь по сторонам.

Плунька как сквозь землю провалился. А его преследователи, оставив позади хвойный лес, стояли теперь на самом краю трясины.

Вокруг них клубился туман, и куда направляться дальше было решительно непонятно.

Они загорланили наперебой: «Ау-у-у-у», «Плу-у-унька», «Ятить твою ма-а-ать», «Сбежал, змеены-ы-ыш!», «Сюда, сюда иди, пионе-ер, небось не обидим!», «У-у-у-у-у», а в ответ им приходило лишь многократное эхо.