Сверхновая американская фантастика, 1994 № 05 — страница 3 из 53

зрение — состояние, которое мы иногда переживаем во сне, но оно было кратким, и я едва что-либо запомнил. Он эфира разболелась голова, поэтому после двух попыток я решил бросить это дело. Карел же считал, что его результаты сходны с домалевскими, правда, с некоторыми отличиями. Помню, как заинтересовали его маленькие черные точки, которые он увидел в состоянии наркоза. Впрочем, тяжелые последствия опытов и его заставили бросить их. Позже, став психологом-экспериментатором, он получил доступ к мескалину и лизергиновой кислоте[9] и настойчиво советовал мне испробовать их. Но я к этому времени имел уже другие увлечения, поэтому отказался. Об этих увлечениях я расскажу подробней.

Столь затянутое предисловие стало необходимым, чтобы объяснить, почему я догадался о смысле последней просьбы Карела Вайсмана. Я ведь археолог, а не психолог, но я его старый друг и, к тому же, когда-то разделял его интерес к проблемам нашего сознания и его пределов. Интересно, вспоминал ли он в последние минуты о наших бесконечных ночных разговорах в Уппсала, о частых посиделках с пивом в маленьком ресторанчике над рекой и о полуночных попойках в моей комнате.

Что-то беспокоило меня, какая-то смутная неопределенная тревога, похожая на ту, что заставила позвонить вчера в полночь в Хэмпстед. Впрочем, что теперь об этом говорить — я решил забыть обо всем. В день похорон я уже был Гебридских островах, куда меня вызвали обследовать замечательно сохранившиеся на острове Гаррис останки людей неолита. А по возвращении я обнаружил на своей лестничной клетке несколько ящиков с бумагами. В тот момент я ни о чем, кроме своих людей эпохи неолита, и думать не мог, поэтому, пересмотрев первый ящик и обнаружив среди прочих бумаг папку с надписью: «Восприятие цвета животными при недостатке эмоций», в сердцах пнул по этому ящику ногой. Потом зашел в квартиру, открыл «Археологический журнал» и наткнулся на статью Райха об электронной датировке базальтовых статуэток, найденных в турецком храме Богазкее. Я позвонил Спенсеру в Британский Музей, затем поехал к нему. Следующие сорок восемь часов я существовал, ел, дышал, не думая ни о чем, кроме статуэток Богазкее и отличительных черт хеттской скульптуры. Это-то и спасло меня. Несомненно, что Цатоггуаны только и дожидались моего возвращения, чтобы увидеть, догадался я о чем-нибудь или нет. К счастью, я был полностью занят лишь моей археологией. Мой разум плавно дрейфовал в безбрежных морях прошлого, убаюкивая себя историческими событиями. Ему была чужда психология. Пожалуй, если бы я вдруг вознамерился изучить бумаги моего друга в поисках причины самоубийства, то в считанные часы мой мозг был бы оккупирован и уничтожен.

Бр-р, даже вспоминать страшно — я был окружен злобным чуждым разумом. Словно водолаз, опустившийся на дно морское и увлеченный поисками сокровищ затонувших кораблей, я не замечал, как за мной следят холодные глаза осьминога в засаде. А ведь я мог запросто заметить их, как это случилось позже, на раскопках Черной Горы в Турции, однако мной слишком овладели открытия Райха. Они попросту вытолкнули из головы всяческие воспоминания о погибшем друге.

Я полагаю, что в течение нескольких недель я был под постоянным и тщательным контролем со стороны Цатоггуанов. Как раз в то время я решил вернуться в Малую Азию, чтобы прояснить кое-какие проблемы, возникшие после критики Райхом созданной мною системы датировки. Я снова поражаюсь, до чего спасительным оказалось мое решение: должно быть, оно окончательно убедило Цатоггуанов в моей безвредности. Карел сделал ошибку, что поручил свое наследие мне — едва ли он смог бы найти менее надежного душеприказчика. О да, конечно, я чувствовал угрызения совести из-за неразобранных ящиков и даже пару раз заставлял себя покопаться в них, но всякий раз меня охватывало одно и то же чувство полного безразличия к проблемам психологии, и я снова захлопывал ящик.

В последний раз я даже задумался, а не попросить ли уборщицу спалить где-нибудь это добро, но тут же устыдился столь аморальной идеи и отверг ее; честно сказать, я даже не ожидал от себя таких мыслей. Откуда же мне было знать в ту пору, что это были не мои мысли.

Потом я частенько задумывался над тем, был ли план моего друга сделать меня своим душеприказчиком давно обдуманным, или он решился на него в последние минуты жизни, находясь в отчаянии. Ведь если в этом был хотя бы какой-то смысл, то тогда Цатоггуаны об этом сразу же бы узнали. Либо это было последней вспышкой сознания у одного из лучших людей нашего века, либо я был выбран faute de mieux[10].


Ответ мы узнаем лишь в том случае, если получим доступ к архивам Цатоггуанов. Приятно тешить себя мыслью о том, что этот выбор — заранее продуманная стратегическая хитрость. Ибо, если провидение было на стороне Карела в момент его решения, то, несомненно, оно покровительствовало и мне в течение следующих шести месяцев, когда я размышлял о чем угодно, кроме бумаг Карела Вайсмана.


Уезжая в Турцию, я предупредил домовладельца, чтобы тот разрешил Бомгарту навещать мою квартиру: он изъявил желание навести порядок в бумагах. Я также переговорил с двумя американцами, издателями учебников по психологии, которые проявили интерес к наследию Вайсмана. Затем, полностью увлеченный проблемами, связанными с определением возраста базальтовых статуэток, я забыл на несколько месяцев о психологии.

Райх обосновался в лаборатории Турецкой Урановой Компании в Диярбакыре. В научном мире он был известен как авторитетный специалист по аргонному методу датировки человеческих и животных останков. Диапазон его исследований включал в себя период от зарождения человечества до правления хеттов, но с некоторых пор его интересы приняли несколько иное направление, поэтому он и хотел увидеться со мной в Диярбакыре, поскольку моя книга о цивилизации хеттов, изданная в 1980 году, считалась наиболее авторитетной по этой теме.

Райх показался мне весьма приятным человеком. Если взять историю начиная с 2500 года до нашей эры и заканчивая десятым веком нашей эры, то в этом периоде я ориентируюсь как рыба в воде. Что касается Райха, то он разбирался в отрезке от каменноугольного периода до наших дней и мог запросто рассуждать о плейстоцене[11]… а это, считай, миллион лет до нашей эры — как будто это было делом вчерашнего дня. Однажды я был поражен, когда Райх, обследовав зуб мамонта, заметил, что вряд ли он лежит здесь с мелового периода — скорее, с конца триасового, то есть на 15 миллионов лет больше. И каково же было мое удивление, когда счетчик Гейгера подтвердил его гипотезу. Что и говорить — на эти вещи у него был сверхъестественный нюх.

Раз уж Райху пришлось сыграть значительную роль в этой истории, придется рассказать о нем подробней. Он, так же как и я, был крупным на вид, правда, не за счет жировых излишков. У него были плечи борца и выступающий вперед подбородок, а вот голос — неожиданно мягкий и довольно высокий, видимо, сказались последствия перенесенного в детстве инфекционного заболевания горла.

Но главным различием между нами было то, как мы относились к прошлому.

Райх был до мозга костей ученым. Он был способен видеть формулы и цифры во всем, даже чтение десятистраничных отчетов о замерах радиосигналов могло доставлять ему неописуемое удовольствие. «История должна быть точной наукой», — любил поговаривать он. Я же никогда не скрывал, что отношусь к истории с некоторой долей романтики. Даже в археологию я пришел через почти мистический опыт. Как-то я был на одной ферме и увлекся чтением случайно найденной книги Лэйарда[12] о Ниневийской цивилизации. Тут разразилась гроза, и я кинулся снимать развешенное на веревке белье. Прямо посреди двора была огромная серая лужа. Руки мои снимали белье, а голова находилась среди ассирийских холмов; заметив эту лужу, я не сразу сообразил, где я и кто я — лужа словно утратила свои черты и превратилась во что-то чуждое и далекое наподобие марсианского моря. С неба посыпались первые капли дождя, поверхность воды подернуло рябью. И тут я испытал блаженное чувство безграничной радости, доселе неведомой мне: я увидел Ниневию так же отчетливо, как и эту лужу. Вся история вдруг стала настолько реальной, что я почувствовал полнейшее презрение к собственному существованию здесь, посреди этого двора и с этим бельем в руках. Остаток вечера я пробродил, словно во сне, и с тех пор решил посвятить свою жизнь раскапыванию прошлого (в полном смысле этого слова), чтобы возвращать давно ушедшую реальность.

Позже вы поймете, насколько важное отношение все это имеет к моей истории. Да, по-разному мы с Райхом относились к прошлому и постоянно поднимали друг друга на смех, открывая очередные чудачества в характерах друг друга. Именно в науке видел Райх поэзию жизни, а прошлое для него служило подсобным материалом для собственных опытов. Я же относился к науке как служанке поэзии. Мой первый учитель сэр Чарльз Майерс, презиравший все, имеющее отношение к современности, укрепил и во мне подобные взгляды. Наблюдая, с каким усердием тот занимался раскопками, можно было подумать, что он никак не связан с нынешним веком: его удел — история, он взирает на нее, словно беркут с высокой скалы. Большинство человеческих существ вызывало в нем содрогание и неприязнь: «Они мелки и несовершенные», — жаловался он мне как-то. Майерс внушил мне, что истинный историк прежде всего поэт, а потом — ученый. И еще он говорил, что презирает иных двуногих до такой степени, что начинает подумывать о самоубийстве, и лишь одно способно примирить его с окружающими: «У всех цивилизаций, — говорил он, — были не только взлеты, но и падения».

Первые дни в Диярбакыре, когда дождь не давал проводить раскопки на Черной Горе, мы подолгу беседовали с Райхом, потягивающим пиво пинту за пинтой; я же предпочитал местный бренди — даже тут проявлялась разница в темпераментах.