Вместе с Ультимой, таинственной индейской целительницей, мы вновь вступаем в мир Рудольфе А. Анайи, чародея современной мексикано-американской прозы (см. новеллы «Послание Инки» («Сверхновая» № 1–2, 1996), «Деревня, которую боги выкрасили в желтый цвет».
Рудольфо А. АнайяБлагослови меня, Ультима[10]
Con Honor Para Mis Padres
Ультима пришла жить к нам в то лето, когда мне почти сравнялось семь. Когда она пришла, краса равнин раз вернулась перед моими глазами, и журчащие воды реки запели под гул вращенья земли. Волшебное время детства остановилось, и пульс ожившей земли вдохнул ее таинство в мою живую кровь. Она взяла меня за руку, и безмолвные, волшебные силы, которыми она владела, сотворили красоту из грубых, пропеченных солнцем льяносов, из зеленой речной долины и синей чаши небес, что была обителью солнца. Мои босые ноги почуяли дрожь земли, а тело затрепетало в волнении. Время застыло, поделившись со мною всем, что прошло, и всем, что должно прийти…
Позвольте мне начать с начала… Я говорю не о том начале, что скрывалось в моих снах и историях, которые нашептывали о моем появлении на свет, о родне отца и матери, и о трех моих братьях, — но о том начале, что пришло вместе с Ультимой.
Чердак нашего дома был поделен на две небольшие комнаты. В одной спали мои сестры, Дебора и Тереза, я же спал в маленькой каморке у двери. Деревянные ступени, скрипя, уводили вниз, к узкому коридору, шедшему на кухню. С верха лестницы мне открывалось средоточие нашего дома — кухня, где хозяйкой была моя мать. Оттуда довелось мне увидеть искаженное ужасом лицо Чавеса, когда тот принес весь об убийстве шерифа; наблюдать бунт моих братьев против отца; и многократно поздними ночами видел я Ультиму — как она возвращается с равнин, где собирала травы, которые могут рвать лишь при свете полной Луны чуткие пальцы целительницы-курандейры.
Тихо-тихо лежал я той ночью в постели, слушая, как отец и мать говорят об Ультиме.
— Esta sola, — говорил мой отец, — уа no qneda gente en el pueblo de Las Pasturas[11].
Он говорил по-испански, а деревня, которую он назвал, была ему домом. Всю жизнь отец был вакеро, служа призванию столь же древнему как приход испанцев в Нуэво-Мехико. Даже после того, как богатые ранчеро и белые техасцы — техане пришли и огородили прекрасные равнины-льяносы, они подобные ему продолжали работать там думаю, потому, что лишь на этих обширных пространствах земли и небес могли они ощутить волю, которой жаждала их душа.
— Que lastima![12], — отвечала моя мать, и я знал, что ее проворные пальцы трудятся над салфеткой, которую она вышивает тамбуром для большого стула в гостиной, sala.
Я услыхал ее вздох, и она, должно быть, вздрогнула тоже, представив, как одиноко живется Ультиме в запустении широких равнин. Мать моя была не жительницей льяносов, а дочерью фермера. Она не способна была постичь красоту равнин и понять грубых мужчин, проведших полжизни в седле. После моего рождения она убедила отца оставить Аас Пастурас и привезти семью в Гуадалупе, где, как она говорила, нам откроются возможности пошире и где есть школа. Переезд принизил моего отца в глазах товарищей, других вакеро с равнин, которые накрепко пристали к своему вольному образу жизни. Домашним животным в городе недостало места, и отцу пришлось продать свое небольшое стадо, но продать лошадь он не решился и потому отдал ее своему доброму другу Бенито Кампосу. Но Кампос не смог удержать животное в загоне, потому что каким-то образом лошадь оказалась под стать хозяину, так что ей дали свободно пастись, и ни один вакеро с равнин не подумал бы набросить лассо на этого коня. Казалось, будто кто-то умер, и они отводили глаза от призрака, что бродил по земле. Все это задевало отцовскую гордость. Он все реже виделся со старыми друзьями. Работать он ходил на трассу, а по воскресеньям, после получки, выпивал с артелью в салуне «Длиннорогий Бык», но так и не сблизился с мужчинами из городка. На выходные льянеро прибывали в городок за припасами, и старые друзья вроде Бонни и Кампоса или братьев Гонзалес приходили повидаться. Тут, пока они пили и беседовали о днях былых глаза моего отца загорались, Но едва солнце на западе окрашивало облака оранжевым и золотым, вакеро садились в свои грузовички и отправлялись домой, а мой отец оставался пить в одиночестве долгой ночи. В воскресное утро он вставал очень хмурым и жаловался, что приходится рано отправляться к мессе.
— Всю жизнь она служила людям, а теперь люди рассеялись, их гонит, словно перекатиполе, ветер войны. Война высасывает всех досуха, — мрачно проговорил отец, — она уводит молодежь за море, а их семьи угоняет в Калифорнию, где есть работа…
— Аве Мария Пуриссима[13] — мать творила в воздухе распятие во имя трех моих братьев, ушедших на войну, — Габриэль. — обращалась она к отцу. — Негоже, чтобы Ла Гранде — Достойнейшая — оставалась в старости одна…
— Нет, — согласился отец.
— Когда я вышла за тебя и отправилась жить в равнины, и заводить семью, я не выжила бы без помощи Ла Гранде. Ах, то были тяжкие годы…
— То были славные годы, — возразил отец. Но мать не поддержала спора.
— Нет семьи, которой она не помогла бы, — продолжала мать — никакой путь не казался ей длинным, она шла до конца, чтобы вырвать кого-нибудь из гибельной пасти, и даже бураны с равнин не преграждали пути туда, где, она знала, ждут ее, чтобы облегчить роды…
— Es verdad[14], — кивал мой отец.
— Она помогала мне при рождении сыновей, — и тут, я знал, глаза ее поднимались на миг к отцовым. — Габриэль, мы не можем позволить ей доживать последние дни в одиночестве…
— Нет, — согласился отец, — не таков обычай нашего народа.
— Велика честь предоставить кров для Ла Гранде, — прошептала моя мать. Она называла Ультиму «Ла Гранде» из почтения. Это означало, что женщина полна годами и мудростью.
— Я уже отправил с Кампосом весь о том, чтобы Ультима пришла к нам жить, — сказал удовлетворенно отец. Он знал, как порадует это мою мать.
— Я рада, — нежно промолвила она. — Быть может, нам удастся хоть чем-то оплатить те милости, что оказала Ла Гранде столь многим.
— А дети? — спросил отец. Я знал, отчего выражает он озабоченность по поводу меня и сестер. Ультима была целительницей, женщиной, понимавшей толк в травах и снадобьях предков, способной чудотворно исцелять больных. И я слыхивал о том, будто Ультима могла отводить проклятья, насылаемые ведьмами, bruias, что она может снимать порчу, которую ведьмы наводят на людей, чтобы те хворали. И из-за этой своей власти целительницу часто воспринимали превратно, а порой подозревали в том, будто она сама занимается колдовством.
При мысли этой меня охватила дрожь, в сердце вошел холод. Народные преданья полнились рассказами о порче, насылаемой ведьмами.
— Она помогла им появиться на свет, и не может принести моим детям ничего, кроме добра, — отвечала мать.
— Esta bien[15], — зевнул отец, — наутро я отправлюсь за нею.
Вот так и решилось, что Ультима придет к нам жить. Я знал, что отец и мать поступают хорошо, предоставив Ультиме кров. Было обычаем заботиться о престарелых и хворых. В семейном тепле и мире всегда находилось место еще для одного человека, будь он другом или чужаком.
На чердаке было тепло, и пока я тихо лежал, вслушиваясь в звуки отходящего ко сну дома, и повторяя про себя «Богородицу», я вступил во время снов. Как-то я рассказал матери о своих снах, и она ответила, что они — видения от Бога, и она счастлива, от того что собственным ее видением было, что я вырасту и стану священником. После этого я не рассказывал ей больше своих снов, и они остались внутри меня навсегда…
В этом сне я летал над волнистыми холмами льяносов. Душа моя странствовала по темной равнине, пока не приблизилась к кучке хижин из кирпича-сырца. Я узнал деревеньку Лас Пастурас, и сердце мое возликовало, в одном окошке за глинобитной стеной был свет, и видение сна повлекло меня к нему, чтобы стать свидетелем рождения младенца.
Я не различал лица матери, отдыхавшей после родовых мук, зато мог видеть престарелую женщину в черном, что опекала новорожденного, от которого шел пар. Проворно она завязала узелок на пуповине, связывавшей младенца с кровью матери, затем быстро наклонилась и перекусила ее зубами. Вернув извивающегося младенца, она уложила его рядом с матерью; затем вернулась убрать постель. Все простыни были брошены в стирку, но заботливо она завернула ненужную часть пуповины и послед, возложив сверток у небольшого алтаря, к подножью Девы. Я почувствовал, что вещи эти еще предстоит куда-то доставить.
И вот людям, терпеливо ожидавшим во тьме, разрешили войти и поговорить с матерью, и преподнести младенцу подарки. Я узнал братьев матери, моих дядей из Эль Пуэрто де Лос Лунас. Они вступили внутрь с подобающей важностью. Терпеливая надежда жила в их черных, задумчивых глазах.
Этот станет одним из Луна, — сказал старик, — он станет земледельцем, и сохранит наши традиции и обычаи. Быть может, Бог благословит нашу семью, и он будет священником.
И, выражая свою надежду, они потерли черной землей с речной долины лобик ребенка, и окружили ложе плодами своего урожая, так что в маленькой комнатке разнесся запах свежих стручков чилийского перца и кукурузы, спелых яблок и персиков, тыкв и зеленой фасоли.
Тут безмолвие разорвал гром копыт; с криками и револьверной пальбой домик окружили вакеро, а когда вошли внутрь, они смеялись, пели и пили.
— Габриэль, — вскричали они, — у тебя прекрасный сын! Из него выйдет славный вакеро! — Они передавили фрукты и овощи, окружавшие кровать, а вместо них водрузили седло, седельные одеяла, бутыли виски, новое лассо, сбрую, ноговицы-чапаррехос, да старую гитару. Они стерли след земли со лба младенца, потому что негоже мужчине быть связанным землею, но подлежит быть свободным от нее.