В отличие от обществоведения, преподаватель которого строго придерживался бригадного метода, математик, он же директор школы, давал обыкновенные уроки. Объяснял, скажем, очередную теорему, затем вызывал учеников к доске, повторял урок, затем давал задание на дом. Следующий урок начинался с опроса учащихся. То есть давал обычные, нормальные уроки. Поэтому, может быть, единственным предметом, который в школе учащиеся знали, была математика. Математик ставил и отметки в журнал, чего другие учителя не делали. В конце четверти устраивал нечто вроде экзамена, чего другие учителя тоже не делали. Как, например, обществовед «выводил» четвертные, а затем годовые отметки, для нас, учащихся, всегда было загадкой. Он и не спрашивал учащихся. В конце же четверти аккуратно ставил каждому «уд» или «неуд»» («уд» – удовлетворительно, а «неуд» – неудовлетворительно). Такова была тогда система отметок. В 1926 году была введена еще одна система: ставили единицу или двойку. Единица обозначала первую, высшую степень успеваемости, двойка вторую – низшую. (Просуществовала эта система отметок не больше полугодия.)
Так как занятия проводились лабораторным путем, то в школе не было классов, а были кабинеты: кабинет математики, физики, русского языка и литературы и т.д. На каждый новый урок учащиеся переходили из кабинета в кабинет. Обычно уроки были сдвоенными. Это относится к школе второй ступени – классы 5-9.
Большое внимание органов народного образования обращалось на общественную работу, которая брала у учеников очень много времени. Работали различные кружки, добровольные общества – ОСОАВИАХИМ, МОПР[236] и др., часто выходили стенгазеты, устраивались спектакли и вечера. Каждую неделю проводились общие собрания учащихся. Общественная работа носила обязательный характер, однако ею и увлекались в то время. Степень активности учащегося в общественной работе учитывалась при переводе его из класса в класс.
Учком – ученический комитет – играл в жизни школы важную роль. Председатель учкома и даже члены его присутствовали на заседаниях педагогического совета школы, имели право голоса, вмешивались в решения совета, опротестовывали отметки и т.д.
Еще больший вес имела комсомольская организация школы, которая тоже вмешивалась в решения педсовета, которая тоже опротестовывала отметки, вмешивалась иногда в преподавание. На закрытых комсомольских собраниях подвергался разбору и критике метод преподавания того или другого учителя. Хотя к учащимся и не применялись суровые меры наказания за дисциплинарные проступки, частых грубых случаев нарушения дисциплины не наблюдалось. В школе появилось известное чувство ответственности. Но, в общем, дисциплина была плохой. Особенно часто учащиеся пропускали уроки, опаздывали на занятия, не учили домашних заданий. При отсутствии твердой системы отметок учителя безуспешно боролись с этими явлениями.
В те годы, как и позже, среди учащихся наблюдались антисоветские настроения. И те настроения, которые большевистская пропаганда называет пережитками капитализма. Я имею в виду, прежде всего, религию. Я совершенно отчетливо помню, как в 1927, [19]28, [19]29 годах учащиеся отказывались заниматься на Рождество и Пасху. Отказ этот не носил формы открытого бурного выступления. Учащиеся, по взаимной договоренности, не приходили на уроки. В эти дни в классах сидело по 5-10 человек. Помню также, как группа учеников из моего 6 класса (это было в 1927 году) встречала за несколько кварталов до школы «штрейкбрехеров», тех, кто, несмотря на договоренность, шел в школу, и заставляла их возвращаться домой.
События эти были предметом обсуждений на педагогических советах, на ученических и комсомольских собраниях. Особо обсуждались они на родительских собраниях.
Я кончал школу в те годы, когда, собственно, и начиналось «построение социализма в одной стране», когда развертывалось наступление большевиков на деревню, когда особенно активизировалось наступление на «остатки разгромленных классов». В 1930-34 годах для выходцев из этих «разгромленных классов», для детей священников, дворян, купцов, офицеров, зажиточных крестьян и т.д. был закрыт доступ в высшие учебные заведения. Им пытались даже одно время препятствовать в получении среднего образования. Так, в 1928 году, из окончивших седьмые классы отобрали детей «бывших» и из них создали отдельную группу, отдельный восьмой класс при одной из школ города Орла. С них брали плату за обучение. На следующий год этот очередной эксперимент не повторился: группа, состоящая из «бывших», превратилась в нормальную группу школы, в которой была создана.
В том же 1928 году в школах-девятилетках ввели производственные уклоны – тоже один из многочисленных экспериментов. Что же представляли собой эти уклоны? В восьмых или девятых классах стали преподавать предметы по той специальности, которую должны были получить окончившие школу. Все получали одну специальность. Так, в 5[-й] школе-девятилетке города Орла, где я учился, ввели яично-птичный уклон. Школа выпустила техников-птицеводов. Правда, никто из выпускников школы по этой специальности не стал работать: одни ушли учиться в строительные, механические техникумы, другие – в высшие учебные заведения, третьи устроились совсем по другой специальности, по той, к которой имели склонность, но тем не менее много учебных часов было потрачено в школе на это самое яично-птичное дело.
В других школах были уклоны: педагогический, делопроизводства, коммерческий и др. Редко кто из выпускников школ выбирал специальность, которая ему навязывалась. Уклоны просуществовали в школах не больше трех лет. В ноябре 1929 года учащихся восьмого и девятого классов оторвали от занятий и послали на так называемый культпоход, в деревню, на ликвидацию неграмотности[237]. Каждому такому «культармейцу» давали по 20-25 неграмотных крестьян, которых он обязан был в течение трех месяцев обучить грамоте. Широко задуманное мероприятие это не принесло ожидаемых результатов. Во-первых, потому что учителя были далеко не опытными, часто просто беспомощными, во-вторых, потому что сами учащиеся, крестьяне, саботировали занятия, рассматривая их как одно из мероприятий по подготовке коллективизации. И действительно, в ряде районов «культармейцев» использовали как агитаторов, как подсобную силу в проведении коллективизации. Последнее, что мне хотелось бы отметить – это очень малое число молодых, новых учителей в школе. Совсем другую картину я наблюдал через десять лет. Но об этом речь впереди.
2. Школа и ее учащиеся после 1935 года
Школьная реформа. Новые требования к учащимся в области знаний и дисциплины. Взаимоотношения учащихся и учителей. Общественная работа. Роль комсомола. Интересы учащихся и их политические настроения
В это время, когда в школе проводились реформы, о которых я уже вскользь говорил, я учился в педагогическом институте и не наблюдал непосредственно за перестройкой работы школы. Снова я попал в школу в 1935 году после окончания педагогического института. Причем я начал свою педагогическую деятельность не в средней школе, а в техникуме.
Мои наблюдения, относящиеся к тому периоду, когда я преподавал в техникуме, тоже представляют большой интерес. В техникумы шли окончившие семилетки. Они сдавали вступительный экзамен по ряду предметов, в том числе по русскому языку и литературе. Таким образом, я мог составить себе довольно ясную картину положения в школе, представлял себе, с какими знаниями выпускают учащихся семилетки.
Правда, я преподавал два года в сельскохозяйственном техникуме, куда поступали преимущественно из сельских школ. В сельских же школах, как правило, была ниже грамотность учащихся. Поэтому, чтобы представить себе положение в городских школах, в сведения, касающиеся школ сельских, нужно внести некоторые коррективы.
Экзамен поступающим в техникум не отличался большой строгостью. Давался диктант, несколько вопросов по грамматике и два-три вопроса по литературе. В диктантах экзаменующиеся делали от 2 до 40 ошибок. Приходилось принимать и таких, которые делали по 10-15 ошибок. В моих записках сохранились сведения о том, что в 1938 году (прием студентов происходил в середине августа, на 120 мест было 250 кандидатов) приняли на первый курс техникума комсомолку, сделавшую 40 синтаксических и орфографических ошибок. Приняли ее по настоянию партийной организации техникума: у нее были какие-то рекомендации по партийной линии.
Не могу не рассказать о некоторых курьезных ответах по литературе, которые также сохранились в моих записках.
Экзаменующийся рассказывает биографию Некрасова и говорит следующее: «Некрасова отец хотел отдать в белогвардейцы, но Некрасов не хотел идти в армию»…
Экзаменующийся разбирает рассказ Чехова «Злоумышленник». Мнется.
Преподаватель спрашивает его:
«Ну, что же, осужден был крестьянин?»
Экзаменующийся, подумав, отвечает:
«Да, ему дали принудработы».
Экзаменующийся рассказывает о повести Фурманова «Чапаев»[238]. Тоже мнется. Говорит тихо, несвязно.
Преподаватель спрашивает его:
«Кто же был комиссаром в дивизии Чапаева?»[239]
Экзаменующийся, замявшись, отвечает:
«Этот, как его, Колчак»[240].
Два первых ответа, как мы видим, являются следствием воспитания советского, следствием воздействия на сознание учащихся окружающей среды, советской действительности. Принудработы, белогвардейцы – слова и понятия советского периода, воспринятые некритически, преломленные в сознании учащегося в историческое прошлое, иное и по форме, и по содержанию.
В эти ответы, которые сначала вызывают только улыбку, следует вдуматься, и тогда мы увидим значительно больше. Мы увидим, что часть нашей молодежи не знает прошлого России, ее истории, не знает, прежде всего, хорошего в этом прошлом, не может сравнить его с настоящим, с советской действительностью. Незнание прошлого России, незнание Западного мира лишает нашу молодежь, может быть, и не всю, но значительную часть ее, того критерия, с которым бы она могла подходить к советской действительности.