вер, в Грязи, а иногда и дальше, в Ряжск, откуда уже шли поезда на Урал и в Сибирь. Многие эвакуированные задерживались в Воронеже. От них население узнавало о том, что происходит там, на западе, откуда катился грозный вал немецкой военной машины.
Эвакуированные рассказывали о том, чего не было в печати: о поспешном отступлении Красной армии, которая, бросая вооружение, склады амуниции и продовольствия, оставляя на дорогах автомашины, танки и артиллерию, частично бежала на восток, частично сдавалась в плен. Эвакуированные рассказывали о панике, которая охватывала власти при приближении немцев, о поспешном уничтожении заводов, фабрик, жилых домов.
Рассказывали о необыкновенной мощи немецкой армии, о сиренах «штукасов»[269], о мотоциклистах в зеленых шлемах, которые рыскают по тылам, сея панику, о том, что у немцев вообще нет винтовок, а одни автоматы.
Во всех рассказах беженцев заметно преувеличивалась сила немцев. Войну считали проигранной. Слова Молотова: «Победа будет за нами», из речи 22 июня, произносились с особой интонацией, иронически, в них вкладывался и другой смысл: «победа будет за нами». за нашей спиной. Редко-редко раздавались голоса, в которых звучала вера в победу большевиков. О зверствах немцев, о расправах с населением, о лагерях военнопленных, которые немцы уже создали и в которых начался уже голод, рассказывали редко. Чаще о случаях проявления благожелательного отношения к населению. Сообщениям советской прессы о расстрелах и зверствах немцев большинство населения не верило. Несколько раз в начале осени 1941 года распространялись слухи о создании немцами русского правительства, сначала в Киеве, потом в Смоленске. Ко всем сведениям, проникающим из-за линии фронта, прислушивались с вниманием, ловили каждый слух, неблагоприятный для большевиков. Слухи, распространяемые агентами НКВД в подкрепление официальной пропаганды, быстро замирали.
Так прошло лето. Наступила осень 1941 года.
15 сентября я поехал из Воронежа в мой родной город Орел, где давно не был. Я поехал, чтобы взять оставшиеся там еще после моего побега из-под ареста в 1937 году вещи и узнать у друзей о положении на фронте: фронт остановился недалеко от Орла. На железной дороге наблюдалось странное затишье, затишье перед грозой. Вот уже около месяца фронт не двигался. Немцы накапливали, очевидно, силы для генерального наступления на Москву. Поток эвакуированных схлынул, и пассажиров почти не было: ехали только командировочные или военные. Я пробыл в Орле несколько дней и вернулся обратно в Воронеж. По тем сведениям, которые я получил в Орле от знакомых военных, немцы остановились в брянских лесах и вряд ли начнут в ближайшее время наступление. Прогнозы моих друзей оказались неверными: немецкое наступление началось через неделю.
Я приехал в Орел поздно вечером. Ни трамвая, ни автобуса не было, и я пошел через весь город пешком. На улицах – ни одного прохожего, огни везде погашены, окна плотно занавешены. Мои шаги гулко отдавались по мертвым улицам, казалось, мертвого города. Несколько раз меня останавливали военные патрули, проверяли документы. У штаба фронта, помещавшегося в здании Индустриального техникума, из темноты вдруг закричали с двух сторон испуганными голосами:
– На середину улицы выходи!
– На середину улицы!
Оказывается, часовые получили приказ всех похожих пропускать только посередине улицы, по мостовой, чтобы не взорвали штаб.
Испуганные ночные голоса часовых остались в памяти, как некий символ страха, который объял власть.
В Орле уже заканчивалась эвакуация промышленных предприятий, учебных заведений. Как и в других городах, эвакуация носила не только добровольный характер. Инженеры и рабочие получали распоряжение об обязательном выезде.
В Орле я впервые увидел немецкие листовки. В одной из листовок, снабженной довольно туманной фотографией, которая, судя по надписи, изображала сына Сталина Якова, сообщалось о том, что он взят в плен[270].
Одни не верили в это, считая, что Сталин не мог послать сына на фронт, другие скептически пожимали плечами:
– Ну, взят, ну, а дальше что?..
Фронт стоял совсем близко, и я с жадностью впитывал все сведения, которые шли оттуда, где рухнула советская власть, где люди жили какой-то новой жизнью. Какой? Что принесли немцы? Что думают они о будущем России? Создадут ли они правительство? Эти вопросы волновали не меня одного. Город полнился часто противоречивыми слухами.
Пробыв в Орле несколько дней, я вернулся в Воронеж.
И на обратном пути меня удивило странное затишье на железной дороге. Затишье перед грозой.
Оборванный и грязный бухгалтер из Ельца, отпущенный по болезни с оборонных работ (он копал злополучные противотанковые рвы), рассказывал, громко сморкаясь в носовой платок, похожий на грязную половую тряпку, и поминутно вытирая им лысину:
– Первые дни страшно боялись. Представьте себе такую картину: его самолеты над головой летают, а наших – ни одного, просто обидно. И понять невозможно, куда они девались. Сколько перед войной писали о нашей авиации!
Он говорил громко, на весь вагон. Пассажиры, почти все командиры Красной армии, слушали сочувственно, поддакивали.
– И представьте себе, – говорил бухгалтер, – летают и не стреляют, и бомб не бросают. Первый раз, когда появился немецкий самолет, мы к лесу бросились. А он дал два круга и улетел. Второй раз самолет почти над головами пролетел. И представьте себе, летчика мы видели. Это так странно! Очень близко. Улыбается и рукой нам машет. Прямо не война для них, а маневры. Ну да наши тоже воюют неплохо, – спохватился бухгалтер, почувствовав, что сказал лишнее, – вы знаете, как «катюши» крошат немцев! Изумительные машины!..
В Ельце бухгалтер сошел, не успев рассказать об изумительных машинах «катюшах».
3 октября немцы взяли Орел. Совинформбюро сообщило о сдаче города через два дня. В эти дни решалась судьба войны, решалась судьба большевизма. Весь центральный советский фронт от Смоленска до Орла рухнул, и немецкие танковые колонны рванулись к Москве. Советские сводки глухо сообщали о жестоких боях на Вязьменском и Смоленском направлениях и длинно и подробно повествовали о подвигах неизвестных партизанских отрядов в районах А. и Б., В. и Г.
Каждый день у радиорупоров собирались толпы людей. Как никогда раньше, с большим вниманием выслушивали первые две-три фразы сводки о продолжающихся тяжелых боях – и расходились. Напряжение в стране росло с каждым днем. Это были решающие дни, и народ это чувствовал. Заметно все больше нервничали власти, все громче и смелее звучали голоса, осуждающие власть за неспособность воевать, за неподготовленность страны к войне.
В этих все громче и громче звучащих голосах слышалась и скрытая радость: вот, конец их наступает, конец! Никогда еще большевизм не показывал себя в таком обнаженно-беспомощном виде. Это было, действительно, начало конца.
16 октября, в самый памятный день войны[271], радио сообщило о значительном ухудшении положения на фронте, о прорыве немцев к Москве.
В тот же день в городе распространился слух о предстоящем перемирии и капитуляции. Вечером, к передаче последних известий, у радиорупоров снова собрались толпы. Радио повторило только утреннюю сводку. Люди не расходились. На Проспекте Революции толпились, как в праздничные дни, прогуливались группами, разговаривали. Распространились новые слухи: немцы уже в Москве. С нетерпением ждали утренней сводки 17 октября. Она не принесла ничего нового. На следующий день все то же. Напряжение начало заметно спадать. Наступила какая-то реакция разочарования – ну вот и не конец – наступили серые будни войны.
В конце октября я получил письмо из Москвы от моего большого друга. Письмо сугубо, так сказать, личного характера, в котором он сообщал о семейных своих делах, о здоровье жены и приезде в гости тещи и, между прочим, писал:
«Мы здесь все с нетерпением ждали приезда Григория Ивановича, нашего старого друга, которого и ты хорошо знаешь, но он, к сожалению, задержался и не сможет приехать. Может быть, весной приедет».
Григорием Ивановичем мы называли в переписке Гитлера.
7 ноября Сталин принимал парад на Красной площади. Говорил о Минине и Пожарском, о Суворове и Кутузове. В Воронеже парад принимал маршал Тимошенко[272]. Он проехал перед выстроившимися полками на рослом гнедом коне, в серой каракулевой папахе, в новой шинели с красными отворотами. Потом полки прошли церемониальным маршем через город, по широкому проспекту. В новых шинелях, в сапогах, с автоматами на груди – полки проходили один за другим, чеканя шаг. Я стоял на тротуаре и чувствовал, как у меня сжимается сердце. Передо мною проходили стройными рядами русские солдаты с хорошими русскими лицами. И почему-то многие с усами, с такими хорошими русскими усами, которые до войны и носить не разрешали. А теперь они шли мимо меня, уже овеянные пороховым дымом, русские усачи, словно сошедшие со страниц «Нивы»[273] и пели:
В бой за Родину,
В бой за Сталина.
Опять эта песня! Где я ее слышал? Да в начале же войны, в Симферополе. И от слов этой песни – щемящая боль в сердце, боль минутного колебания, сменилась спокойной уверенностью и старым знакомым чувством ненависти ко всему, что олицетворялось для меня – да и только ли для меня? – в этом слове: Сталин.
Нет, в бой за Сталина я не пойду. За Родину? Но почему я должен защищать с нею и Сталина? Почему ее нельзя защищать после того, как Сталин будет сброшен. Нет, сначала сбросить Сталина.
В декабре радио принесло победное сообщение о разгроме немцев под Москвой. Голос Левитана[274] звучал уверенно и торжественно. Я вспомнил испуганные голоса часовых у штаба фронта в Орле в решающие октябрьские дни. В войне произошел уже перелом.