– Партизанен, партизанен? – говорил он, освещая электрическим фонарем темные углы.
Я смотрел в открытое окно на пустынную улицу, заваленную кирпичом, обломками досок. Над этой мертвой улицей, над разрушенным, искалеченным городом сияло ослепительно яркое июльское солнце. Из-за реки, оттуда, с советских позиций, слышалась артиллерийская канонада. Били по немецким позициям на северных окраинах города.
Иногда по пустынным улицам проходили люди с ведрами в руках. Электростанцию взорвали большевики, и всему Воронежу приходилось ходить за водой на реку. А там, с левого берега, с Придачи, где укрепилась Красная армия, бил пулемет по каждому, кто спускался к реке, хотя даже невооруженный глаз мог отличить русскую женщину от немецкого солдата.
Здесь же, в этот жаркий июльский день, ничто не нарушало почти мирную тишину. Если бы не развороченная улица, не заклеенные бумагой окна, не вон тот немецкий солдат, который идет по противоположной стороне. Дойдя до угла, солдат оглядывается по сторонам и, пригнувшись, перебегает улицу.
– Чего он испугался? – спрашиваю я у розовощекого фельдфебеля.
– Партизанен, партизанен.
И, желая подробней растолковать мне, чего так боится солдат, он, согнув указательный палец правой руки и делая вид, что нажимает «собачку», производит губами звук, напоминающий, по его мнению, выстрел:
– Пук, пук!
Мне же больше кажется, что солдат, перебегавший улицу, не столько боится партизан, сколько собственного начальства. Очень похоже на то, что отправился он в поисках яиц или кур.
Слово «яйки», принесенное немцами из Польши, было, по-видимому, первым словом, которое слышали везде от немцев. Удивительно любил немецкий солдат «яйки». Вообще любил поесть, чужое преимущественно. Любил именно чужое, отнятое. Брали немцы не только продукты, но и вещи: белье, одежду и обязательно часы. Грабежи и воровство не носили массового характера, и всегда вор-солдат словно стыдился своего поступка.
На Батуринской улице в Воронеже солдат вошел в квартиру инженера. Не здороваясь, не глядя присутствующим в глаза, молча прошел через комнату, где лежал в постели больной хозяин дома, открыл верхний ящик комода, взял мужские ручные часы, 3000 рублей и также молча, не поднимая глаз, ушел.
Тоже в Воронеже. В квартиру одной старой учительницы вошли два солдата. Тоже молча, не здороваясь, открыли буфет, пошарили в нем, вытащили банку вишневого варенья и тут же, у буфета, стали ложками пожирать его.
В Орле, в квартире глазного врача, известного всему городу, остановился офицер, обер-лейтенант. Прожил две недели. Хотя хозяева неплохо говорили по-немецки, он никогда не вступал в беседы. Молча, не здороваясь, приходил, молча уходил. Когда непрошеный гость уехал, обнаружили пропажу нескольких новых простынь и наволочек. Тевтонский рыцарь взломал перед отъездом бельевой шкаф и украл все, что ему понравилось. Перед отъездом он тоже не смотрел в глаза обворованным.
Справедливости ради отмечу, что такие случаи представляли собою все-таки исключение. Я говорю о воре-офицере. Солдаты, особенно в первые дни, воровали и грабили почти открыто. Даже на улицах.
Я записал когда-то рассказ одного харьковчанина. Вот он:
«Вы знаете, почему я возненавидел немцев? Из-за сапог. Т.е. не из-за сапог, которые представляли для меня тоже немалую ценность, а из-за, как бы вам объяснить? Расскажу по порядку. Дело было на третий или четвертый день после занятия города. Решил я приодеться и пойти посмотреть, что в городе происходит. Интересно все-таки. Ждал ведь “освободителей”. Надел я новые сапоги. Хорошие, хромовые. Иду по Сумской – навстречу три солдата немецких. Поравнялись со мной, – и вижу: на сапоги смотрят. “Понравились, думаю”. А сапоги, действительно, им понравились. Да так, что я больше их не видел. Прошли немцы несколько шагов, остановились. Я иду, не оборачиваюсь. Почувствовал, в чем дело. Окликнули они меня – пришлось остановиться.
Показывают на сапоги: снимай, мол. Что будете делать? Пришлось снять. Так и пришел домой босиком. И ведь не столько сапог было жаль, как чего-то другого, разбитой, так сказать, надежды: ожидал ведь их. А они сапоги на улице снимают».
Но вернемся снова в Воронеж. Больше двух недель не выходило население города из погребов: то один, то другой район города подвергался обстрелу из-за реки. По-видимому, фронт стал прочно. Не было заметно подготовки немцев к дальнейшему наступлению. Все их силы устремились южнее Воронежа, к Волге и Северному Кавказу.
Приказ об эвакуации поразил население. Куда повезут? Что будет? Как устраиваться на новых местах? Здесь все-таки свои дома и кое-какие запасы продуктов. Со смутной тревогой покидало население Воронеж. Вереницами тянулись по улицам, нагруженные вещами. Взять могли очень немногое, потому что немцы не дали никакого транспорта. Шли семьями, с рюкзаками за плечами, вели под руки стариков и больных. Кто сумел достать какую-нибудь тележку, тот уже чувствовал себя почти счастливым. Брали с собой главным образом продукты и самые необходимые носильные вещи. Сколько предстояло пройти пешком, никто не знал. Эвакуация продолжалась не менее двух недель. В городе не оставили ни одного человека.
Эвакуировался город постепенно, район за районом. Эвакуированные уже улицы обходили патрули с собаками. Из дома в дом, гремя коваными сапогам по булыжной мостовой, проходили немцы по мертвому городу. Гулко раскатится чужая речь в пустых комнатах, сохранивших еще жилой запах. Жалобно скрипнет крыльцо, хлопнет дверь, отброшенная сапогом – и опять мертвая тишина. Даже канонады не слышно из-за реки.
Неподчинение приказу об эвакуации грозило расстрелом. И все-таки находились люди, пытавшиеся остаться, скрыться: так велика сила обжитого места, родного угла, родины.
Пешком пришлось пройти верст 50, до большого села Хохол, где эвакуированных опрашивала специальная комиссия и отправляла дальше, на запад, уже по немецкой дороге. В первую очередь отправляли в Харьков и Киев интеллигенцию: профессуру воронежских высших учебных заведений, артистов, инженеров, учителей. Потом всех остальных. Многие разошлись по окрестным деревням.
От Воронежа до Хохла шли проселочными дорогами. Длинная-длинная вереница людей, тележек. Иногда телега, запряженная лошадью или коровой. На телеге гора мешков и чемоданов, больной или старик.
А вот корова, навьюченная мешками. Сбоку подвешен закопченный котел для варки пищи. На самом верху – привязанный к мешкам ребенок. Все, что могло передвигаться, шло пешком. Некоторые семьи с больными и стариками шли эти 50 верст по четыре-пять дней.
Пищу варили прямо в поле, на сучьях, на сухом бурьяне, на каких-то досках, бог весть как попавших сюда, в открытую степь. Спали тоже в поле, в лесу, на одеялах, которые почти все несли с собой, и прямо на голой земле: у доброй половины населения вещи погибли в огне.
Когда заходило солнце и начинало темнеть, располагались на ночлег. Зажигались костры. И насколько хватало глаз, до горизонта в одну сторону тянулись огни костров – кочевье 20-го века.
Ни песен, ни смеха не слышалось здесь. Глухо звучали в наступающей ночной тишине людские голоса да где-то в стороне, на дороге, женский голос. Полный тревоги и отчаяния, звал и звал: «Ва-а-а-ля! Ва-а-ля!»
Голос то приближался, то удалялся. Наверно, мать искала отставшего ребенка и не могла найти. Ночь все сгущалась, и голос матери звучал все отчаяннее и безнадежнее. Да кто знает, когда эта несчастная мать потеряла своего ребенка? Может быть, лежит он под грудами кирпича там. А она все еще ищет его?
Я обернулся. У нашего костра стояла сгорбленная фигура.
– Разрешите огонька взять?
– Пожалуйста, конечно.
Голос мне показался знакомым. Я силился вспомнить, где я видел это лицо, эту чеховскую бородку. Наконец, вспомнил. Познакомились в прошлом году на педагогической конференции. Он – тоже учитель, словесник.
Ну, вот, – как бы продолжая прерванный разговор, – заговорил он. – Вот и дождались. Вот и пришли. Что же теперь делать будем? Кажется, из огня да в полымя?..
Завязался один из тех разговоров, которые потом можно было услышать очень часто.
Дон перешли поздно вечером по понтонному временному мосту, построенному немцами. Поднялись на гору. В стороне от дороги – здания, двор, обнесенный забором. Оказывается, это Орловка, сумасшедший дом[277]. Сумасшедших немцы уже успели уничтожить[278]. В пустынных корпусах располагались на ночь эвакуированные. В сумасшедшем доме пришлось впервые столкнуться лицом к лицу, так сказать, с новой властью.
Комендантом поселка и усадьбы немцы назначили бывшего. сумасшедшего, воронежского инженера, сидевшего здесь с 1937 года. Инженер, арестованный в конце 1937 года, сумел симулировать на допросах сумасшедшего и после длительных экспертиз попал в Орловку, где и встретил немцев. Инженера я увидел несколько позже. Встречал и распределял эвакуированных его помощник.
– Что? Прошу не разговаривать. Здесь новая власть, подчиняющаяся непосредственно немецкому командованию. Что? Прошу не разговаривать! За неподчинение – расстрел на месте! Понятно? – раздалось совсем неподалеку, и спустя минуту из темноты выпорхнула фигура в расстегнутом пиджаке и кепке, одетой набекрень.
– Что за разговоры? Почему не занимаете помещений? В одиннадцать бомбежка. Немедленно по местам!
– Мы дороги не знаем, – раздались робкие голоса.
– Что, дороги? Я вам покажу дорогу! – заорала неожиданно «новая власть».
– А чего вы кричите? – спросил я.
– А кто ты такой – что учить будешь?
Я показал свой пропуск.
Вид немецкой печати произвел на «новую власть» магическое действие. Парень сорвался с места и исчез в темноте. Через несколько минут он явился снова.
– Господин комендант Орловки приглашает вас к себе. У него будете ночевать.
Слово «господин» парень выговорил с особым старанием.