— И цего маешься по ноцам, ровно бес тебя тревожит? — спросил как-то Семён.
Застигнутый врасплох, Матвей устыдился своих восторженных мыслей и сказал первое, что пришло в голову:
— Тревожусь я из-за нашего дела. Заметил, как не по-доброму нас княгиня привечала в Верее? Быстро она коготки Василию показала, глядишь, и до нас доберётся.
— Не дотянеца, — беспечно усмехнулся Семён. — А Ваську цего жалеть? Он завсегда в пристяжных ходит, хоть и спесивица.
Разговор вышел случаем, но имел скорое продолжение. Как-то вечером, приотставши от своего каравана, задержались они в придорожной корчме. Народу было немало, и прибывших усадили за стол, где коротал одиночество монах в коричневой власянице. Судя по опустошённому кувшину с вином, сидение продолжалось давно, одиночество надоело, и монах сразу же завёл долгий и нудный разговор. Он, по его словам, жил в созданном под Киевом доминиканском монастыре и был послан в этот край с миссионерскими целями, дабы распространять истинную христианскую веру и направлять заблудших овец к святому римскому престолу. Утомлённые путники сначала не обращали внимания на маловнятную монашескую речь и, лишь утолив первый голод, стали поддерживать разговор.
— Чем же твоя вера лучше нашей? — спросил кто-то из них.
— О, наш вера — это путь к небесный благодать, к спасение душа! А ваш вера хоть и христианская, но еретичная. Вы не виноватый, вас обманули греки. За это Господь покарал их и отдал туркам. И чтоб вам не вышла такая кара, нужно идти в наш лоно.
— Мы с туркской грозой сами управимся, и вера твоя нам не защитница, — отвечали москвичи. — Кабы на твово Папу уповали, давно бы уже под Литвою или немцам горбатились, а так — сами по себе. Погоди, скоро с погаными управимся и совсем вольно заживём!
— Московиты — храбрые люди, — согласился монах, — и сильные. Но не только силой живут на земле. Мы построили высокий храмы, ничто не равно их красота. В этих храм душа летит высоко, до самый Спаситель. Мы развиваем наука и искусство, мы — самый просвещённый церковь...
Москвичи не выдержали и стали говорить вразнобой:
— Кровушки людской на вашей церкви много. Всех-то вы повоевать хотите, и не словом Божьим, а огнём и мечом.
— Ваши храмы высоки, но холодны. Давят они своей огромадностью, и теряется в них молитва души. А в наших храмах завсегда найдётся уголок, теплинка, к которой можно припасть и с Господом один на один говорить.
— У вас меж церковников и мирян грызня идёт, а наша вера на всех одинаково ложится...
Монах принялся рьяно возражать, но совладать с возбуждёнными собеседниками ему было не под силу. Они вдруг стали яростно корить римских священников за нетерпимость, жадность и разврат, зато отбеливали православных и при этом говорили со всей искренностью, ибо известно, что своя изба помнится не копотью, а красным углом. В конце концов возмущённый монах с руганью убрался из корчмы, а москвичи, подогретые вином и посрамлением занёсшегося латынянина, продолжали оживлённое застолье.
Набиравшая силу и величие Москва, подобно тщеславному юноше, искала себе образец для подражания, но не нашла его среди соседей. С востока и юга её окружали дикие орды, к которым установилось пренебрежительное, отягчаемое ненавистью отношение. С севера теснили немцы и шведы, немало претерпевшие от русского оружия и заслужившие о себе презрительную память. С запада грозили Литва и Польша, с которыми велись нескончаемые религиозные и порубежные споры, ожесточившие обе стороны. О дальних народах знали мало, отношение к ним было не слишком доверчивым, поэтому уязвить и унизить иноверца не считалось зазорным. В конце концов образец нашёлся в освящённом временем укладе жизни, завещанных дедами наказах, старинных русских книгах. Скованная позорным игом Русь потянулась к своему прошлому, казавшемуся золотым веком русского народа.
Временами она пользовалась услугами чужеземцев, приглашая их для каменного строительства, пушечного литья, чеканки монет, иконного писания. Но ничего нового те на русскую землю не привезли и использовались главным образом для организации работ. И относились к ним соответственно: за провинность секли розгами, сажали в поруб, а то и вовсе лишали жизни. Простой народ не стеснялся корить их за жадность и высокоумие, заставляя быть более осмотрительными. Это уж потом из-за недальновидного попустительства властей обрели они на Руси могучую силу, изломали её устои, навязали свои, приучили к безумному подражательству. Это уж потом взяли они себе за правило бесцеремонно вести себя у нас и внушили русскому человеку странную, несвойственную ему стеснительность поведения в чужих землях. Но всё это потом...
Москвичи ликовали недолго — усталость взяла своё и вскоре принудила их отправиться на ночлег. Лишь верный своей осторожности Матвей решил задержаться и обойти приветливую корчму. И только он оказался свидетелем приезда небольшого конного отряда, возглавляемого дородным и шумным шляхтичем с чёрной повязкой на левом глазу. Шляхтич был голоден и решителен. Он ворвался в корчму, как порыв нежданного урагана, расшвырял попавшиеся на пути сиденья, взгромоздился на скамью, которая жалобно скрипнула и зашаталась под ним, и грозно заговорил, вперив свой недобро сверкающий глаз в жалко улыбающегося корчмаря:
— В этой дыре есть что-нибудь кроме тараканов и прокисшего пойла? Ах, есть, тогда тащи всё сюда и поторопись, не то мне придётся зажарить тебя самого. Что?! Ты с ума спятил, вообразив, будто я стану ужинать тобой. Нет, ты будешь съеден моими псами, которые так же голодны, как и я. Но почему ты стоишь? A-а, прикидываешь, чем я стану платить. Изволь, не скрою: плетьми и вот этим добрым кулаком. О него разбивались и менее глупые рожи! Не-е-ет, вы посмотрите на эту дубину, которая не трогается с места! Ты что, пся крев, и вправду ждёшь от меня задатка? Дикий народ! Я, Сцибор из Мышковиц, объездил весь мир, нет, три четверти, ибо не был у китайцев, и на пороге каждой корчмы мне сразу вручали кружку с добрым вином и зажаренный на вертеле кусок мяса, лоснящийся румяной корочкой и пахнущий так, что моя свита слюнявила кирасы и устраивала второй вселенский потоп. На, возьми! И если через полчаса я не буду икать от сытости, вернёшь мне втрое!
Корчмарь ретиво бросился в свои погреба, а шляхтич продолжил грозную речь:
— Да, плохие настали времена, если даже сей жидовин вместо того, чтобы со страха наложить в штаны, стоит и корчит себе ухмылки. Бывало, одно только имя моё наводило ужас на эту братию и заставляло пластаться по земле. Государи зазывали меня на турниры, первейшие рыцари считали за честь поднять мою перчатку. А ныне на службе родного короля принуждён гоняться я за разным сбродом, ловить треклятых москалей и мучить свои потроха гнусной пищей. Вот как награждает за долгую и верную службу ангелочек Ягеллончик[25], чёрт бы его побрал... Езус-Мария, он уже здесь.
Шляхтич изумлённо уставился на доминиканского монаха, робко пробирающегося по разворошённой корчме.
— Благословен будь, добрый рыцарь, — елейно проговорил тот. — Господь услышал мою молитву и направил тебя сюда для свершения святого дела.
— Ступай мимо, приятель, — ответствовал шляхтич, — королевская служба не предоставляет возможности давать милостыню.
— Она может появиться у тебя, славный рыцарь. Москали, которых ты ловишь, здесь.
— Откуда ты знаешь, каких москалей я ловлю?
— Ты сам сказал: треклятых. И верно, худших еретиков ещё не носила земля, повибле дикту[26]. И потом... — робкий голос монаха снизился до доверительного шёпота, — прошло время, когда рыцари гонялись за нищими таборитами[27]. Теперь их посылают за такими еретиками, у которых есть что взять.
— Позор! Позор на мою седую голову! — воскликнул шляхтич. — Мне, Сцибору Благородному, предлагают заняться грабежом на большой дороге да ещё выдают это за святое дело! А может быть, Богу будет угодным, чтобы я прихлопнул тебя, как навозную муху? Что?! Не хочешь... И я не хочу портить себе аппетит, поэтому пока живи... Чем же досадили тебе эти несчастные?
— Они... они хулили нашу церковь, — голос монаха опять сделался чуть слышным, — они смеялись над её слугами...
— Гм-гм, честно говоря, у них были причины для смеха.
— Они сомневались в нашей мудрости...
— Ах, канальи!
— Они надругались...
— Над тобой?! Как же ты вынес такой позор и не утопился, подобно любой честной девице? Вот это действительно непростительный грех. Трепещите, подлые соблазнители! Я заставлю вас сурово заплатить... Впрочем, сначала нужно подкрепиться. Чувствуешь запах жареного? Этот бездельник решил, верно, истомить меня. Что? Ты слышишь священный гимн, который издаёт моё чрево? Оно заглушает твой лепет. Иди, иди, ваше преосвященство, у нас сегодня дают скоромное. Приходи попозже, и я накажу твоих обидчиков...
Разговор шёл на латыни, не всё смог разобрать Матвей, но понял главное: пришла беда, и только случай дал ей недолгую отсрочку. Не знал он, что Лукомский, вняв совету Елены, решил воспрепятствовать выезду татарских царевичей и послал людей для перехвата московского каравана. Не знал, но странным образом чувствовал угрозу. Осторожно пробрался он в ночлежную комнату, растолкал своих товарищей и велел тихо выбираться во двор. Там уже стихла суматоха: приезжие расставили лошадей и бросились в корчму, чтобы скорее присоединиться к священному гимну своего предводителя. Москвичи тихонько выбрались из корчмы и поспешили к своему каравану. Матвей понимал, что всем им от погони не оторваться, поэтому решил уйти вперёд малым отрядом. Если выйдет добраться до Киева, то можно просить там управу на разбойников и выручить остальных.
В корчме тем временем шло широкое застолье. Приезжая орава насыщалась медленно, и её предводитель вспомнил о «треклятых москалях» далеко за полночь. Сыскать их, к удивлению, нигде не смогли, и шляхтич рассвирепел.