В этот момент в комнату вошла его жена. Увидев лицо Рени, она поморщилась и отвернулась. Потом заметила часы Рени на столе и сказала мужу: мол, раз девица все равно умрет, она хочет взять их. Он ответил, что часы она получит, но еще не сейчас. Это разозлило ее, и, фыркнув, она ушла.
Гестаповец помог Рене держать перо, она поставила подпись.
После этого вызвали такси.
Водитель попросил охранника сесть на переднее сиденье, поскольку она выглядела больно уж «непривлекательно».
Но охранник отказался.
– Даже при том, что выглядит, как труп, – сказал он, – она вполне способна рвануть дверь и убежать.
Кошмар. Темнота. Из разговора мужчин она поняла, что ее не возвращают в Катовице, а везут в тюрьму Мысловице.
Таксист хмыкнул.
– Ну, наверное, это единственное лекарство от ее наглости.
Глава 26Сестры, отомстите!
Реня и Анна
Сентябрь 1943 года[778]
Мысловице. В просторный двор они въехали в темноте[779]. Со всех сторон с цепей рвались гигантские собаки. Вооруженные охранники шатались по двору, готовые действовать. Гестаповец вошел в здание, чтобы передать протокол, потом вернулся, сел в такси и уехал. Новый гестаповец, лет двадцати двух от роду, оглядел Реню.
– Неплохо они тебя вспахали, а?
Реня не ответила.
Он жестом велел ей следовать за ним и запер в камере. Прищурившись, она рассмотрела в темноте лавку. Ни сесть ни лечь она не могла из-за боли. Невыносимой боли. Наконец ей удалось вытянуться на животе. Казалось, каждая косточка в ее организме, все ребра, позвоночник были разломаны на куски. Все тело раздулось. Она не могла пошевелить ни руками, ни ногами.
Как она завидовала умершим! «Я и представить себе не могла, что человек может такое выдержать, – написала она позднее. – Даже дерево сломалось бы, как спичка, если бы по нему били так, как били по мне, и тем не менее я была жива, дышала и думала».
Однако воспоминания мешались у нее в голове, и ей хватало здравости ума, чтобы понимать: она не совсем в здравом уме. Это, конечно, было плохо.
Состояние ее ухудшалось. На той лавке она, вся в бинтах, пролежала много дней. На обед ей давали водянистый суп и стакан воды, которую она использовала, чтобы прополоскать рот и омыть лицо. В душ не водили. Оправляться было негде. Вонь стояла удушающая. Как и темнота. Реня словно была заживо погребена. «Я призывала смерть, но тщетно. – Так она впоследствии описала свое тогдашнее душевное состояние. – Смерть по заказу не приходит».
Спустя неделю после прибытия Рени в Мысловице к ней в камеру вошла молодая женщина, которая повела ее в какой-то кабинет. Сидевший в нем гестаповец задал ей много вопросов и подробно записал ответы. Реня недоумевала. Почему ее не казнили? Ее что, запрут в другую камеру? Женщина отвела ее в ванную и, видя, как она страдает от боли, помогла раздеться.
Теперь Реня могла лицезреть последствия перенесенных избиений. На ее теле не было ни одного светлого пятнышка – только желтая, синяя и красная кожа с черными, как сажа, синяками. Говорившая по-польски банщица жалостливо всхлипывала, гладя и целуя ее. От ее сочувствия Реня расплакалась. Неужели кому-то еще меня жалко? Неужели остались еще немцы, способные на сострадание? Кто эта женщина?
– Я в тюрьме уже два с половиной года, – рассказала та. – Последние одиннадцать месяцев – в этой. Это следственная тюрьма, где людей держат до тех пор, пока не покончат с допросами. В Мысловице две тысячи заключенных. До войны, – продолжала она, – я была учительницей. Но когда началась война, в моем городе Цешине всех, кого подозревали в политической деятельности, арестовали. Арестовали всех моих друзей. Я какое-то время пряталась, но меня нашли. Я тоже настрадалась. – Она показала Рене шрамы на теле от побоев цепями, под ногти ей загоняли раскаленные металлические иголки. – Два моих брата тоже здесь. Они едва живы. Полгода они были прикованы к кроватям цепями, находились под постоянным надзором и подвергались избиениям за малейшее движение. Их подозревают в принадлежности к подпольной организации. Здесь происходят жуткие вещи, невообразимые. Дня не проходит, чтобы не менее десяти человек не забивали до смерти. Между мужчинами и женщинами тут не делают никакого различия. Это лагерь для политических заключенных. Большинство из них будут казнены.
Отмокая в ванне, Реня впитывала эту информацию.
Женщина предложила Рене подружиться. Она будет доставать для нее все, что той потребуется.
– До сих пор я сидела в камере, но теперь меня сделали банщицей, – сообщила она. – Со мной по-прежнему обращаются как с заключенной, но, по крайней мере, сейчас я могу свободно передвигаться.
Реню привели в длинную комнату с двумя зарешеченными окнами. Вдоль одной стены стояли двухъярусные кровати, у двери – стол для «старосты», одной из доверенных заключенных, отвечавшей за порядок в камере. В углу – стопка мисок, из каких кормят поросят.
Узницы – среди которых было много учительниц и общественных деятельниц[780] – окружили Реню, тщательно осмотрели ее и забросали вопросами. Откуда она? За что арестована? Как давно? Узнав, что ее арестовали всего две недели назад, стали расспрашивать, что происходит в мире. Среди этих женщин, составлявших весьма пестрое сообщество – молодых и старых, добрых и злобных, обвинявшихся в тяжелых и в мелких преступлениях, – Реня чувствовала себя чужой. Одна из них, скорее всего сумасшедшая, вдруг стала танцевать и петь какой-то вздор.
Некоторые ехидно дразнили ее: «Ты только с воли, а выглядишь уже кошмарно. Как же ты тут выдержишь? Тут голод такой, что в кишках ветер свистит. У тебя есть кусочек хлеба? Дай мне».
Реню тронула одна девочка лет десяти, а может, пятнадцати, с приятным лицом. Еще до того как они впервые заговорили друг с другом, она почувствовала к ней симпатию. Девочка стояла в стороне и неотрывно смотрела на Реню. Только много позже она набралась смелости подойти и спросить:
– В Бендзине и Сосновце остались еще хоть какие-то евреи?
Мирка была еврейкой[781], депортированной из Сосновца, вместе с сестрой они спрыгнули с поезда. Сестра получила тяжелую травму, но выжила. Мирка, не зная, что делать, пошла в ближайший полицейский участок. Ее тут же отправили в гестапо. Сестру, как она надеялась, положили в больницу, но у Мирки не было о ней никаких сведений; возможно, ее пристрелили на месте. Мирку привезли в Мысловице, и она была там уже три недели.
– Мне так хочется жить, – говорила маленькая Мирка, хотя двигалась она, как зомби. – Может, война скоро кончится? Мне каждую ночь снится, как открываются ворота тюрьмы, и я снова становлюсь свободной.
Реня утешала ее:
– Да, война скоро закончится, вот увидишь. И ты снова станешь свободной.
– Мадам, когда вас освободят, пожалуйста, помогите мне, чем угодно, хоть маленькой продуктовой посылкой.
Мирка облегчила Рене вхождение в тюремную жизнь: обучала ее, как следует себя вести, заботилась о том, чтобы у Рени всегда была полная миска еды, а ночью – соломенная подушка.
Потом Реня начала оставлять на столе свою порцию супа и шепотом предлагала Мирке взять ее.
– А как же вы? – озабоченно спрашивала Мирка, но Реня говорила, чтобы она не беспокоилась. Как ей хотелось сказать девочке правду и тем самым удостоверить собственное существование.
В камере содержалось шестьдесят семь женщин. Каждый день нескольких из них уводили – кого на допрос или избиение, а то и на казнь, кого переводили в другую тюрьму. И каждый день им на смену прибывали другие. Такой вот пыточный конвейер.
Ренина надзирательница был свирепой, настоящей садисткой, только и ждавшей повода обрушить на узницу свою связку ключей или хлыст. Она могла в любой момент и без повода напасть на заключенную и безжалостно избить ее. Не проходило и дня, чтобы она не спровоцировала такой повод на пустом месте. Когда кончится война, мы порвем ее на куски и бросим их на съедение собакам, фантазировали женщины, глотая свой гнев, застревавший в горле. Все откладывалось до окончания войны. Одна сокамерница рассказала Рене, что у этой надзирательницы с мужем до войны был маленький магазин, где они торговали расческами, зеркалами и игрушками, а также они продавали свой товар на базарах и ярмарках. В начале оккупации ее муж умер от голода, а надзирательница ушла из дома, сменила документы и стала фольксдойче. Ее статус изменился: из бедной вдовы она превратилась в «немку», во власти которой было пять сотен узниц. «Польские свиньи!» – бывало кричала она, избивая их. Гестаповцам нравился стиль ее работы.
Обычный дневной распорядок Рени был одновременно и утомительным, и пугающим. Она вставала в шесть утра. Женщины ходили мыться группами по десять человек; мыться нужно было в раковинах с холодной водой очень быстро, поскольку остальные ждали. В семь прибывала садистка, не дай бог кому-то было оказаться в это время в коридоре. Все строились в колонну по три человека в ряд, «староста» пересчитывала их и докладывала число заключенных двум своим гестаповским начальникам. После выдавали пятидесятиграммовый ломтик хлеба, каплю джема и кружку черного горького кофе. Дверь камеры запирали, и заключенные праздно сидели в ожидании, «завтрак» только растравлял, но ничуть не утолял аппетит, все считали минуты до одиннадцати, когда их выводили на получасовую прогулку во двор. Здесь они слышали свист хлыстов и звериные крики избиваемых, видели мужчин, которых вели на допрос или с допроса, – живые трупы с налитыми кровью выпученными глазами, забинтованными головами, выбитыми зубами, вывихнутыми руками-ногами, восковыми желтыми лицами, сморщенными телами, покрытыми шрамами, в разорванной одежде, сквозь прорехи которой просвечивала гниющая плоть. Иногда Реня видела, как в автобусы, отправляющиеся в Освенцим, грузят трупы. Она бы предпочла остаться в камере.