Не только замалчивание историй их жизни сразу же осложнило существование выживших участниц Сопротивления, но и сама обретенная ими свобода.
Эта когорта молодых женщин двадцати с чем-то лет оказалась без дома, у них было украдено детство, они не имели возможности учиться и делать карьеру, утратили все нормальные семейные связи, многие вынужденно перескочили через период полового развития, получив вместо этого глубоко травматический и ускоренный сексуальный опыт. Многие из них – особенно те, которые не были приверженцами сильной политической теории, – просто не знали, куда идти, что делать, кем быть, как любить.
Фая Шульман, партизанка, которая не один год скиталась по лесам[873], взрывала поезда, делала хирургические операции под открытым небом и фотографировала солдат, писала, что освобождение было не воплощением радости, а «самой низкой точкой моей жизни… Никогда в жизни я не чувствовала себя такой одинокой и такой несчастной; никогда не испытывала такой тоски по родителям, семье и друзьям, которых мне не суждено было больше увидеть»[874]. После жестокого убийства всей ее семьи, после всех ее утрат суровая, строго обусловленная чувством долга и духом сплоченности партизанская жизнь не дала ей сойти с ума, помогла собраться и обрести цель: выжить и отомстить. А теперь она оказалась одна во всем мире, не имеющая ничего, даже национальности. Пока ее товарищи-партизаны, сидя вокруг костра, размышляли об окончании войны, мечтали о встречах с друзьями и торжествах, она чувствовала совсем другое:
Когда кончится война, будет ли у меня место, которое я смогла бы назвать своим? Кто придет на вокзал встретить меня? С кем я смогу отпраздновать свободу? Для меня не будет шествий в честь возвращения домой, не будет даже времени, чтобы погоревать о погибших. Если я останусь жива, куда мне возвращаться? Мой дом и мой город стерты с лица земли, все жители убиты. Моя ситуация была не такой, как у тех, кто меня окружал. Я была еврейкой и женщиной[875].
Фая получила медаль от советского правительства, но вынуждена была сдать оружие. Лишенная чувства защищенности и осознания себя как личности, она решила записаться в Советскую армию и продолжить борьбу в Югославии, но по дороге на призывной пункт встретила похожего на еврея офицера, который убедил ее прекратить рисковать жизнью. Фая стала правительственным фотографом в Пинске. Теперь у нее появилась возможность найти след своих выживших братьев: доступ в поезда и кабинеты должностных лиц обеспечивала ей медаль. Через одного из братьев она познакомилась с Моррисом Шульманом, партизанским командиром, которого однажды встречала в лесу и который знал ее семью с довоенных времен. Некоторые из выживших женщин идеализировали покойных отцов и прилагали большие усилия, чтобы завести близкие отношения[876], но Фая и Моррис влюбились друг в друга сразу же, и ради Морриса Фая отказалась от многих других предложений. «Мы ощутили потребность немедленно подарить друг другу всю ту любовь, какая в нас еще оставалась»[877], – вспоминала она.
Хотя они были относительно состоятельной советской парой, жизнь в «свободном от евреев» городе Пинске была для них слишком гнетущей. В ходе многочисленных и опасных путешествий они изъездили Европу вдоль и поперек – одна пара из миллиона таких же перемещенных лиц, которые бороздили континент; их насильно поместили в один из лагерей беженцев, который напомнил Фае гетто. Вскоре после этого они вступили в «Брихý» – подпольную организацию, которая нелегально переправляла евреев в Палестину, где по-прежнему существовали квоты для иммигрантов. Но у Фаи был ребенок, и она жаждала безопасности. Они с Моррисом сменили курс и провели остаток жизни в Торонто, сделав карьеру и вырастив детей. Фая не один десяток лет выступала перед публикой, рассказывая о своем военном опыте. «Порой тот ушедший мир я ощущаю как более реальный, чем нынешний»[878], – писала она. Какая-то часть ее существа так и осталась вросшей корнями в ее утраченную вселенную.
Еще одним вечным кошмаром для выживших было чувство вины.
Летом 1944 года Цивья из окна своего убежища в Варшаве видела, как усталые лошади[879] тащат деревенские подводы, набитые спасающимися немцами. Польское подполье, контролировавшееся в основном Армией Крайовой, решило, что пора начинать сражение, чтобы изгнать ослабленных нацистов и защитить Польшу от надвигающегося Советского Союза. Хотя Цивья, ŻOB и польские коммунисты не были согласны с такой политикой, они решили присоединиться – любое усилие, направленное на уничтожение нацистов, было полезным. Через подпольную польскую печать Цивья обратилась с призывом ко всем евреям вступать в борьбу – в любом союзе, неважно с кем – за «свободную, независимую, сильную и справедливую Польшу». Восстание началось 1 августа. Евреи, в том числе женщины, из всех политических фракций приняли в нем участие[880]. Во время этого восстания Ривка Москович была убита, когда шла по улице[881]: проезжавший мимо немецкий мотоциклист расстрелял ее из пулемета.
Армия Крайова с евреями не сотрудничала, а вот Армия Людова приветствовала соратничество ŻOB’а. В свете потерь, понесенных к тому времени евреями, им предложили позиции подальше от переднего края, но Цивья и ее группа настояли на активном участии в сражениях. Ей поручили защищать важный изолированный пост, едва не забытый в ходе действий. Роль двадцати двух бойцов-евреев никто бы не назвал особо важной, но для Цивьи не было ничего важнее, чем знать, что ŻOB жив и продолжает бороться вместе с поляками. Армия Крайова готовилась к тому, что бои продлятся несколько дней, но Советский Союз оттягивал свое вступление в операцию, и жестокая битва растянулась на два месяца. Великолепная Варшава была сметена с лица земли, превратилась в груды обломков высотой с трехэтажный дом; почти 90 процентов зданий было разрушено[882]. И в конце концов поляки сдались. Немцы выгнали всех. А что было делать евреям – особенно тем, которые имели безошибочно семитскую внешность?
И снова бойцы уходили по системе канализации. На этот раз Цивья была совсем без сил и едва не утонула. Пока Антек нес ее на спине, она спала.
Даже когда начала приближаться Красная армия, Цивья, оставаясь реалисткой – или пессимисткой, – предупреждала товарищей: радоваться рано. Ситуация у прятавшихся евреев, сменивших несколько укрытий, была ужасной. Полтора месяца смертельных советских бомбардировок, еда и вода – лишь время от времени, курево – высушенные листья, которые срывали с деревьев. Удушливая атмосфера в тесном подвале, где приходилось отсиживаться, едва позволяла дышать – они были обречены. Особенно после того как немцы принялись копать траншеи на улицах, а потом и прямо перед домом, где они прятались.
Нацисты уже начали рушить стены рядом с укрытием Цивьи[883]. Но в полдень, по обыкновению, ушли на обед. Через пять минут прибыла спасательная группа из польского Красного Креста. Бундовские курьеры связались с польским врачом левых взглядов из ближайшей больницы, и тот послал за скрывавшимися евреями группу под предлогом того, что она собирает тифозных больных, – он знал, что немцы будут держаться от нее подальше. Двум товарищам с наиболее семитской внешностью полностью забинтовали головы и вынесли их на носилках. Остальные надели нарукавные повязки с красным крестом и изображали спасателей. Цивья притворилась старой крестьянкой, бродящей по развалинам в поисках хоть какой-нибудь поживы. Группа проковыляла через разрушенный город и, несмотря на несколько вынужденных остановок, сумела скрыться – один раз им даже удалось уговорить нациста, который лишился глаза «из-за этих еврейских бандитов», подвезти их на своей конной повозке. Из больницы Цивья перекочевала в пригородное укрытие.
Когда русские освободили Варшаву в январе 1945 года, тридцатилетняя Цивья чувствовала себя опустошенной. Вот как она описала день, когда советские танки въехали в город: «Толпа людей бурно хлынула на рыночную площадь. Люди ликовали и обнимали своих освободителей. Мы стояли в сторонке, подавленные и отверженные, – одинокие обломки своего народа»[884]. Это был печальнейший день в жизни Цивьи: ее мир, мир, который она знала, официально перестал существовать[885]. Как многие выжившие, у которых за плечами был долгий период гиперактивности, Цивья бросилась спасать других.
Примерно триста тысяч польских евреев остались живы: всего 10 процентов их довоенной численности. Это были те, кто выжили в лагерях, «проезжие», не найденные при облавах, лесные партизаны и – составлявшие большинство – двести тысяч евреев, переживших войну на советской территории, из них многие были заключенными сибирского ГУЛАГа (там их называли «азиатами»). Эти евреи возвращались на пустое место – ни семьи, ни дома. Послевоенная Польша напоминала «дикий Запад», где свирепствовал антисемитизм. В маленьких городах, особенно там, где люди боялись, что евреи станут требовать возврата своего имущества, их могли просто убить на улице[886]. Работой Цивьи стала помощь евреям[887] и разведывание маршрутов нелегальной эвакуации. В Люблине она связалась с Аббой Ковнером, и они договорились о сотрудничестве. Цивья отвечала за дом общины; Ковнер – за быстрый выезд из Польши и акты возмездия.