Свет и мрак — страница 30 из 60

Я опять посмотрел вверх. Звезды также ярко горели. Одни мерцали красноватыми огнями, другие светились тускло, ровным светом, третьи — вспыхивали, как маяки, то разгораясь, то замирая…

«Этакая таинственная, недосягаемая бездна» — подумал я невольно…

VI

На другой день снова настал период «бурных наслаждений». Уже сквозь сон до меня долетел шум какой-то возни, хлопотни. На дворе было ясное, жаркое утро. Via Tortoni шумела и голосила.

Я вошел в уборный салон. Джулия в кружевном неглиже, ясная, цветущая, сияла как южный, жаркий день.

— A! Signoro Sonmambulini! — вскричала она, хлопая в ладоши. — Bravo, bravi! Вот и вы просияли… А я уже распоряжаюсь.

И действительно: перед ней, слегка наклонясь, стоял Скорци, и на все ее распоряжение живо бормотал, делая уморительные жесты:

— Si, Si! Si, Exellenza. Si! Si! O! Cabito, cabito! Понимаю, все понимаю!..

— Джулия! — вскричал я, подходя к ней. — Ты кажется опять хочешь дурачиться!?.

— Нет! Му dear amico! (мой дорогой друг!) — сказала она, с наивной улыбкой ребенка, — я только хочу отпраздновать день моего выздоровление. Разве ты не рад моему выздоровлению? Не бойся, мы повеселимся, ma delicato! delicates! (но потихоньку! потихоньку!).

Я махнул рукой и предоставил «периоду бурных наслаждений» делать свое дело.

Целый день прошел покойно и весело. Она еще очевидно не совершенно оправилась от припадка. Еще нервы были утомлены и требовали покой.

Мы обедали в нашей компании, которую Джулия назвала Compania di campagna. Дон Хуарос очевидно был влюблен в Джулию до конца ногтей. Он весь сделался бархатным и сладостным до приторности, так что Джулия предлагала его всем — вместо ликера. Панчери был бесконечно мил, остер и умильно любезен. Даже Антонио просиял, вышел из-за туч, как-то пригладился и сыпал парадоксами. Синьоры Дольчи были просто веселы без конца. Что касается до Ольд-Дикса, то он, напротив, сделался необыкновенно угрюм и рассеян. Я несколько раз ловил его пристальный, вопросительный взгляд, обращенный на Джулию. Он очевидно искал в ней другую, вчерашнюю Джулию, с ее жаждой «тихих наслаждений» и не находил даже следа того, что было вчера.

Обед протянулся долго. Солнце уже низко спустилось. Около гостиницы, на улице усилилось движение. Как-будто собиралась толпа и ее говор становился гуще и громче. Но весь этот шум скрадывала наша собственная шумная болтовня. Вдруг раздались удивительно полные, все заглушавшие торжественные аккорды музыки. И в то же мгновенье в залу ввалила целая толпа театральных пейзанов и пейзанок, в национальных флорентийских костюмах. Это был народ с вилл, который явился благодарить Джулию за ее Gran Festa, вероятно с твердою уверенностью, что rica forestiera устроит еще такой же праздник. Все они несли букеты, все были убраны лентами и начались шумные, бесконечные поздравление и благодарности. Мы с Ольд-Диксом подошли к окну, взглянули на улицу и переглянулись. Почти вся улица была заставлена колясками и в каждой коляске стояли корзины с цветами. Отель, насколько можно было видеть из окна, был убран гирляндами и флагами.

— Ну! Достопочтенные Signor’u, — сказала громко Джулия, — теперь, если вам угодно, то мы отправимся кататься.

И все шумною толпою двинулись и при криках: «E viva! viva bella Julia!» вышли на крыльцо отеля.

На крыльце почтительно стояли все слуги отеля. У каждого в петлице был букетик бутонов из роз. Даже швейцар украсился огромным букетом из Roses de Bourbons.

Народ и мальчишки цеплялись за ступени высокого крыльца, за выступы подоконников.

Перед крыльцом стояла коляска, запряженная восьмериком красивых лошадей. Все они были убраны гирляндами из цветов и страусовыми перьями. Кучера и вершники, в живописных атласных, белых костюмах, украшенных серебряными галунами, также были все убраны цветами и лентами. Вершники держали в руках нечто в роде длинных тирсов, убранных лентами и обвитых виноградом. Сама коляска представляла род колесницы, увешанной гирляндами и венками.

Как только мы появились на крыльце, вся толпа заволновалась, замахала шляпами, и с неистовым, неподдельным восторгом все разразилось криками: «E viva! viva!», которые заглушал оркестр-монстр, по крайней мере, из двухсот музыкантов, стоявших вокруг коляски и дудевших в медные трубы из всех сил своих легких.

Мы уселись в коляски. Оркестр также поместился в колясках. Целая улица была наполнена ими. При восторженных криках мы тронулись в путь. Я оглянулся назад. За нами тянулся целый громадный кортеж. Насколько мог захватить глаз в даль — все виделись нарядные, разубранные цветами коляски, наполненные разряженным народом.

Полицейские думали было задержать этот веселый кортеж, недоумевая, не будет ли он политической демонстрацией, но… веселье заразительно, в особенности для итальянца — и полиция принялась вместе со всеми аплодировать и кричать неистово: é viva!

Мне казалось, что вся Флоренция высыпала на улицы смотреть на небывалую процессию и на наш чудовищный праздник. Всюду открывались окна и почти из каждого выглядывали любопытные головы и головки. Отовсюду махали платками и кричали: é viva! viva!

Мы проехали чуть не по всей Флоренции и затем отправились на окрестные виллы.

Мы успели побывать только в четырех или в пяти виллах, но в каждую из них мы врывались бурным потоком. Хозяева, изумленные этим неожиданным нашествием, не могли удержаться от заразительного, захватывающего веселья — и отдавались ему с детскою готовностью. На каждой вилле мы танцевали котильоны, тарантеллу и всякие безумные танцы. На каждой вилле мы устраивали иллюминацию и сжигали фейерверки.

На восходе солнца мы повернули назад. Музыканты устали. Наш кортеж значительно убавился. Джулия, утомленная, бледная, но довольная, спала, прислонясь к моему плечу и тихо улыбалась сквозь сон. Напротив нас, на скамейке, ехали Ольд-Дикс и Антонио. — Поэт был в ударе, в возбуждении и целую дорогу декламировал экспромты, в которых воспевал наслаждение жизнью. Когда мы вернулись в отель, то он развалился на одном из диванов и заснул как убитый.

Ольд-Дикс весь вечер был сумрачен и почти не спускал глаз с Джулии. Раза два она ловила этот взгляд — страстный, задумчивый, и вопросительно взглядывала на меня.

На другой день она опять слегла. Снова наступил период тяжелого нервного утомление — и продолжался дня два. Ольд-Дикс заходил раза по три на дню осведомляться о здоровье Джулии. На третий — он пришел вечером. Джулия встала, ее лицо опять переменилось. Это была Джулия «тихих наслаждений». Она грустно улыбнулась и протянула Ольд-Диксу дрожавшую и похудевшую руку.

— Вот что значит злоупотреблять жизнью и ее наслаждениями, — сказал он с сожалением, любуясь на нее.

— Это уж он читал мне наставление, — сказала она слабым и тихим голосом, и кивнула на меня головой.

— Вам нужен теперь безусловный покой.

— Это мне говорил также доктор… даже сегодня. И я буду наслаждаться этим покоем… в волю… в могиле.

Ольд-Дикс пожал плечами.

— Какое же наслажденье в могиле?! — пробормотал он. — Наслажденье — в жизни, а не в смерти!

— Вот, — сказала Джулия, — доставьте мне «тихое наслаждение», как тогда… Когда это было Эдгард? Я уже не помню… третьего или четвертого дня… Расскажите мне что-нибудь… о вашей жизни, о вашей молодости.

— Вот он знает! — указал он на меня. — Мы вместе с ним воспитывались в Иттонской школе.

— Нет! Расскажите мне о вашем детстве… Мне трудно представить себе вас ребенком… Я думаю вы были очень оригинальный ребенок.

Он пристально посмотрел на нее и тотчас же нахмурился и отвернулся. Она лежала на оттоманке, и вся была олицетворенное внимание.

Он медленно поставил шляпу на стул и сел на табурет, прямо против нее и возле меня.

— Вы просите рассказать вам о моем тяжелом, несчастном детстве, — сказал он. — Говорят, что все прошедшее мило сердцу. Я не могу этого сказать о моем прошедшем. Оно невыносимо тяжело и грустно. Но вы хотите, чтобы я вызвал его из моего сердца. Извольте! Для вас я это сделаю. Слушайте! — Он нахмурился и провел несколько раз рукой по лбу и по закрытым глазам и начал:

— Представьте себе ребенка, заброшенного в лесную глушь, посреди гор, обросших сосновыми лесами и предоставленного совершенно самому себе. Такова была обстановка вашего покорнейшего слуги в его детстве. Я был для моей семьи каким-то фамильным пятном. Среди целого поколение баснословных красавиц, атлетов, которые могли бы служить моделью для художника — блестящих, гордых, чопорных — вдруг рождается существо слабое, хилое, уродливое… Говорят, на меня, на маленького, нельзя было смотреть без смеха и сожаление, до того я был уродлив, с моей огромной головой, горбами, длинными рученками, глазами на выкате и широчайшим ртом.

— Воображаю! — вскричал я. — Красив был мужчина!

— Я удивительно напоминал галчонка, выпавшего из гнезда и меня, как галчонка, забросили в дальний угол, в лесную глушь, на руки к управляющему одним из шотландских имений, в Айльтони. Управляющий сразу понял, что от меня хотят отделаться и немного заботился обо мне. Он поручил уход за мной деревенской бабе и был очень покоен на мой счет. Баба оказалась сердобольным, добрейшим, толстым существом. Она меня пичкала всякою дрянью и оставляла по целым дням на песчаном бугре, на солнце. Может быть это обстоятельство и укрепило меня. Ведь сажают же рахитических детей голых на песок.

— Да! — подтвердил я. — Это средство практикуется и до сих пор.

— Мое отшельничество продолжалось целых восемь лет и во все это время я только раз, один раз, видел мою мать. Отца моего я никогда не видал. Раз, неожиданно для всех, приехала карета, запряженная шестеркой сильных лошадей. Из кареты вышли три дамы. Мы все, деревенские мальчишки, глазели на такое невиданное чудо, и я был впереди всех: — оборванный, запачканный, ничем не отличавшийся от других. Но меня отличили. Управляющий подвел меня к одной из дам, очень красивой женщине, высокой, одетой в кружевах и батисте. Это была моя мать. Она побоялась дотронуться до меня, даже в перчатке. — «Так вот он какой! — сказала она. — Маленький Джон. — Она рассматривала меня в лорнет, как невиданного зверя. — Он очень поправился! А вы водите его прилично! Смотрите он весь запачкан!» — Управляющий пожал пле