Свет и мрак — страница 36 из 60

Вечер был ясный и душный. Я дрожал от волнения и сел подле катафалка. Я смотрел в воду, на то место, где упал Ольд-Дикс. Гондольер спустил в этом месте якорь. Я сидел и ждал. Может быть, думал я, Ольд-Дикс покажется, выплывет. Он был хорошим пловцом.

Но вода была по-прежнему покойна. Кругом была тишина. И только оживленный разговор с других гондол и лодок доносился до нас как бы издалека, да в борта лодки тихо и глухо плескалась вода.

«Неужели, думал я, он ответил своей смертью на мой вопрос?.. Нет! Это был просто припадок отчаяние, безумный порыв страсти…»

Уже стемнело, когда посланные вернулись из города, привезли с собой все, что было нужно и начали розыски. Мы бросали лот, чтобы узнать глубину. Она оказалась 30 футов. Мы спускали и тянули сети, спускали багры на длинных веревках и тянули эти багры по дну моря. Наконец спустились водолазы, долго искали, но все поиски оказались напрасны.

В третьем часу ночи, измученный и усталый, с сильной головной болью и горечью во рту, я вернулся домой, в Albergo di Bella Stella, выпил стакан грога и завалился спать.

Рано утром мне привезли известие, что тело Ольд-Дикса и гроб Джулии были наконец найдены и вытащены из воды. Руки Ольд-Дикса так плотно обхватили гроб и закоченели, что только с большим трудом могли разжать их.

Гризли (Поэма-фантазия)

Часть первая

I

Тихие звезды. Робкие звуки. Трепет, мерцание месячной ночи. Ароматы лугов, ароматы лесов. Журчанье ручья серебристого.

Тысячи образов стелются, вьются над лугом, над рощей, над речкой. Тысячи головок смотрят сквозь ветви, смеются и крадутся, шепчутся и шалят, шалят без конца.

Вот один зацепился на ветке и махает, трепещется лёгкими крылышками. К нему прицепился целый рой. Точно пчелы в улье, точно обезьянки-игрунки, в лесах Брамагамы.

Вот поднялись, вспорхнули, полетели высоко, высоко. Улетели гирляндой, венком: играют и тешатся, мерцают звездочками, сияют месяцем, расплываются белым туманом. И носятся, порхают вместе с ними чудные звуки. С теплым ночным ветерком, что несется с пахучего луга, тихо, чуть слышно, налетают они и плывут-плывут над долиной. Смеются и плачут, хохочут и стонут чудные звуки и торжественно, гордо, поднимаются на горные вершины — туда, где улеглись облака на ночевую и мирно дремлют, сторожа бури и громы.

И вместе с этими звуками порхает Гризли, чудная Гризли!

Головка у неё — вся в черных длинных кудрях, и кудри шалуньи постоянно играют и с шумной бурей, и с тихим ночным ветерком музыкантом, что сам умеет играть на эоловой арфе.

А глаза у ней, словно черные звездочки, — ласковые и тихие, точно они думают и не могут надуматься. Но о чем же они думают? О цветах луговых: хорошо ль им живется, под дождем и солнцем, на вольном просторе Божьего мира? Думают о птицах небесных, что собирают Божьи слова, даром упавшие на бесплодную почву, — думают о горе тяжелом, что растет под крестами, на Божьей траурной ниве…

— Гризли! Гризли!.. — и проносятся мимо неё милые шалуны и шалуньи, порхают и резвятся.

Но Гризли — ни привета, ни ответа. Молчит и думает, не улыбнется.

— Неулыба! Неулыба! — дразнят ее. — Улыбнись хоть на меня, — и он вертится перед ней, весь спрятался в опрокинутый колокольчик, — а из этого колокольчика видны только крохотные ножки, что мелькают и семенят, точно у бесенка перед заутреней.

— Гризли! Гризли! улыбнись, неулыба! — и он перескочил сквозь три паутинки и весь в паутинках приседает перед ней и смеется.

Гризли! Гризли! улыбнись, неулыба! — и он прикрылся грибом, точно шапкой-китайкой, и пляшет перед ней Сарабанду.

— Гризли! Гризли! улыбнись, неулыба! — и он брызжет на нее из махрового розана чистыми слезинками росы небесной.

А сбоку и сверху, и снизу налетают на нее целые хороводы. И под звуки полевых колокольчиков, под песни душистых ландышей и фиалок, под хлопанье полевых хлопушек, влекут Гризли, кружатся, точно птички.

Разлетаются, заплетаются гирляндами, венками, танцуют в звенящих лучах Май-месяца. И лучи точно струнки, по которым взад и вперед снуют, и прыгают маленькия звёздочки.

А вон летучие мыши.

— Кыш! Кыш! — Моськи курносые, крысьи мордочки.

И мыши пищат и летят, улепетывают.

— Кыш. Кыш! — кошка летит!

А вон сова.

— О! глазастая животина!

И они все набросились на сову. — Машет, машет она крыльями, не отмашется, щелкает носом не отщелкается. Совсем одурела — таращить глаза.

— Садись, Гризли! — кричат: —садись, неулыба!

И они сажают Гризли на сову и хохочут — хохочут, несутся.

Совка! Совка!

Славная Совка!

Серая Совка!

Неси нашу Гризли,

Неси не ленися…

Но лесу проедем,

По лугу прокатим.

Месяц нам посветит.

Ветерок подунет,

Травка колыхнется,

Сердце встрепенется…

И смех, и песни!..

Вот впереди едет, оседлал улитку, и так и хлещет ее полевой былинкой, а улитка растерялась, ползет ползет глупая, вытаращила рога. То ее к верху поднимет, то ее на землю бросит.

А вот несется на паутинке, точно на ковре самолете — и всем кричит:

— Пади! Задавим!

А вон обседлал жука-рогача и дергает-дергает его за рога. А жук идет иноходью.

А вон уж просто скачет верхом, не знаю на чем, катит и кричит:

— Я раньше всех приеду! Раньше всех!

А бабочки так и вьются около них; думают, что все это цветы пахучие, что духами пахнут.

И все поют, шумят, свистят, хохочут — точно маленькия дети.

А с востока уж тянет утренний ветерок и гонит прочь всю веселую компанию.

— Кыш! Кыш! Ступайте спать, неугомонные! Солнце встает, алая зорька занимается, небо румянится, моется, прибирается, встречать солнце собирается!..

И неугомонные все разлетаются, все по своим местам, — садовые в сад, луговые — в луга, лесные, — по лесу.

— Ай, ай! — кричат. — Тише! тише! Василек придавили. — Но Василек встряхнулся, поправился и прямо юркнул в хлеба, что налились спелым колосом.

— Ну вас! — говорит — все мои манжетки измяли, а прачка их так синила, синила!..

А зорька становится все яснее, румянее, и вслед за ней выплывает солнышко, тоже румяное, красное, да радостное.

— Доброго утра! доброго утра! — говорит оно. И всем улыбается, и все, глядя на него, улыбаются.

А птицы пищат, трещат, так и заливаются; просто совсем обозлились от радости…

II

Улыбнулось солнышко и Гризли, прямо взглянуло ей в самые глаза.

— Няня! няня! — кричит Гризли. — Опять солнце!

А няня поднялась еще до солнца и ходит, бродит на цыпочках, слушает: «спит ли моя барышня ненаглядная?»

— Эко надоедное! Экое надоедное— говорит она. — А я-то вчера, со старой памятью, опять забыла оконце занавесить.

И няня, крестясь и зевая, опускает тяжелую штору и портьеры у громадного окна.

— А я, няня, вставать хочу!

И Гризли вскакивает с легкой пухлой перины и раздвигает кисейные кружевные занавески, что наверху держит золотой купидон, сидя под княжеской короной.

— Как вставать! родненькая! Куда этакую рань встанешь? Еще коровушек не доили. Молочка тебе нет… Видишь солнышко только встает.

— И я хочу вставать! Одевай меня! А не хочешь, я сама оденусь. — И Гризли быстро достает чулки с бархатного табурета.

— Постой! постой! своенравница! Ваше княжеское сиятельство! Сейчас одену. Видишь — прихотная какая! Накось! с солнышком встает.

— А зачем же ты это до солнышка встала?

— Я ведь, княженька моя, привыкла. Мое дело привычное. Седьмой десяток до солнца вставала — И няня надела ей чулки.

— Ну, я няня первый десяток после солнца вставала, а теперь, второй десяток хочу вместе с солнышком вставать.

И Гризли надевает белую кружевную блузку. И моется, и купается, так что брызги кругом летят, и мамка от неё сторонится. И с каждым плеском воды свежей и бодрей стает в её головке.

— Няня! окати мне всю голову!..

— Как можно головку окачивать? — простудишься.

Но Гризли нагнула, подставила головку, и няня льет ей на длинные, густые кудри, и кудри, точно черная вода, льются с маленькой головки.

— Ну, вот и отлично! — говорить Гризли, встряхивая волосами. — Теперь я гулять пойду.

— Как! не молившись?

— В саду помолюсь.

— Да дай хоть головку-то вытереть. — И няня вытерла ей головку.

И она, словно птичка, маленькими ножками идет неслышно по бархатным коврам и узорчатым паркетам, идет сквозь длинный ряд зал. И так приютны и нарядны кажутся ей теперь эти скучные, торжественные залы. А вот и балкон! Громадный балкон отворен настежь и свежее утро встречает ее на балконе.

На широкой каменной эстраде, — уставленной апельсинными и померанцевыми деревьями в высоких зеленых кадках, ласково отдыхают первые улыбающиеся лучи солнца.

А перед этой эстрадой — красота святая! — встают стеной высокие ели и кудрявые столетние липы. Солнышко чуть хватило их тёплым красным светом по вершинкам и смеются и нежатся эти старые вершинки, а внизу спит еще синее, холодное утро.

А перед ними полукругом раскинулся цветник, весь в кустах, и все кусты цветут всякими розами, а у их подножия желтеют аурикулы. нелюмбусы, петунии и всякия дивы заморские. И в середине всех этих кустов стоит, белеет, высоко, на мраморном пьедестале, мраморная сирена с рыбьим хвостом, и держит она большую чашу, а из самой середины чаши летит, журчит, кверху брызжет и сверкает на солнце, алмазами и бриллиантами, — высокий фонтан— ворчун, струилка…

И посреди всяких цепляющихся и висящих листьев, висящих гирляндами и букетами, сходит Гризли, идет в широкую аллею, усаженную старыми, седыми елями, и каждая ель шепчет:

— Мирная старость — миру утеха!

Идет Гризли, и хрустит сырой песочек под её ножками, и отпечатываются маленькие следочки с коваными каблучками на красном песочке с золотыми блестками!