И вот вдали показались страннички, богомольцы, прохожие. Идут, ковыляют, шлепают по грязи и тянутся длинной вереницей, а кум Михей и дядя Степан впереди вожаками…
— Матушка-хозяюшка, пусти переночевать! На дворе то мокро, да сиверко. Завтра на зоре пойдем к празднику.
— Некуда, некуда, родимые… проходите, Господь с вами! — И идут страннички, путешествуют.
— Хозяин, а хозяин… пусти переночевать!.. Смерть устали, да и буря измаяла.
— Некуда, некуда, проходите дальше!
Страннички постояли, погуторили, пошли дальше.
— Матушка-хозяюшка!.. пусти, Христа ради! обсушиться! успокоиться. Смерть устали… Христа ради!
— Некуда, родименькие!.. Разве на чердак? Идите нешто на чердак. Только горницу-то вы всю изгадите, — ворчит хозяйка.
— Спасибо, родная, спасибо, матушка. Награди тебя Царица Небесная!
— Да вы лапти-то скиньте, разуйтесь здесь. О, несуразные!..
И страннички скидают лапти, разуваются, посели на крылечко, на балясины, на бревна.
— Ну, ступайте!.. Анютка, покажи им чердак, куда идти. Ступайте! Господь с вами! Эко навалило!
И страннички ползут, лезут на чердак — и трещит под ними лесенка.
— Хозяйка! хозяйка! Что у тебя за шум?
— Ничего! Страннички пришли… на чердак лезут.
И взлезли на чердак, набились, как сельди в бочонке, и хворую тетушку ввели или, вернее, внесли, и отвели ей уголок за печной трубой. Повалилась тетушка на сырую землю — лежит, стонет и охает, и подле посели и Гриша, и Гризли.
Там, направо, в уголке, возятся кум Михей с дядей Степаном. Достал кум Михей восковую свечечку, засветил ее.
— А вы пожару не наделайте, — говорит толстая старушка. Хозяйка, чай, тоже не любит с огнем-то.
— Нет… мы с Господом, — говорит Михей, перекрестясь… мы опасливы.
И достает он большие очки, надевает на нос, и достает маленький требничек в кожаном переплете.
— Во имя Отца и Сына и Св. Духа! — говорит он, положив большой крест. — Господи помилуй, Господи помилуй! — И вслед за ним крестится и молится дядя Степан, а за ним и все страннички, которые еще не спят сном праведным.
Вдруг из-под полу в дверцу, лезет еще народ.
— Куда тут! — говорят.
— Что прете по головам-то! — Вишь нет места!
— Нас хозяйка пустила. Мы добрый человек, тоже устали, с пристани пришли — суда сплавляли!..
— Садись вот, царя, за печной трубой-то, вон в уголку-то!
— Там тетку не раздави! тетка, хворая с ребятенками.
— Э! — брат, фатера важная!.. Что тетка, аль нутро подвело?
— Не трожь ее! Вишь нездорова…
А Гризли все слушает, на все глядит, широко раскрыла глаза, и вот, вот жалобный стон хочет у ней вырваться из груди.
Устали, горят, распухли её ножки, растрескались губы. Внутри все горит. Ко вся эта боль ничто перед тем, что совершается перед ней и о чем так плачет, скорбит её сердце… Нет, это не те образы — чудные, блестящие, что толпились перед ней там, в блестящих залах.
Тут жизнь только-что начинается, только-что выпустила из земли свой первый грязный росток… и темные образы, как черви, ползут в потьмах, без света Божьего. Только там, в уголке, светит маленькая свечечька, и широкия длинные тени ходят под навесом крыши, по балкам и перекладинам…
Вонь, духота — разуваются работнички. От соседей Гризли так сильно пахнет и водкой, и луком, и дегтем, и овчиной, и как раз подле неё улегся толстый парень и прикрылся новеньким нагольным тулупом, храпит во всю ивановскую.
«Бежать бы отсюда вон! вон! Но куда же убежишь? Разве можно убежать от собственного сердца? Ведь оно тянет туда, куда бы и не хотела!
«Мама, хворая мама! И этот Гриша, такой добрый и ласковый. Да и весь этот народ — простой и добрый, ведь прикипело к нему сердце, не оторвешь!
А Гриша положил головку к ней на колени, свернулся клубочком, лежит, дремлет…
И тяжело дышет, страшно дышет, хрипит, бедная мама!
— Камо прииду и возопию Господи! — читает мерно и кротко дядя Михей. — Ты мое прибежище, кого убоюся. Ты моя сила, и враги ада не одолеют мя.
И кажется из глубины сердца идет его дребезжащий голос.
Слушает, слушает Гризли. И легче становится её собственному сердцу. И слезы наплывают, застилают глаза, катятся по смуглым, загорелым щекам.
— Господи! Праведен еси, и верна тебе тварь твоя, — читает Михей… — Милосерд еси, и милостью сердца преклоняемся к Тебе: Отче силы, Спаси и помилуй ны! В грехах рождены есьмы, — очисти ны! Горем спеленаны есьмы — укрепи ны! нуждою повиты есьмы — огради нас.
И кажется Гризли, что кто-то другой сидит, наклонясь к её лицу, и слушает святые слова покорной молитвы.
Она обертывается; но нет никого в темноте темного угла. Храпит парень, что подле лежит; храпят страннички. И только среди спящих и дремлющих мирно и сердечно раздается голос Михея:
— Кровью греха братоубийства заражены есьмы — очисти нас! Взгляни милостью, Богатый милостью! Призри на сокрушение сердца, на печаль души моя! Взалкала душа, возжаждала света Господа моего!
И опять кажется Гризли, что кто-то сидит подле неё и слушает. Она оглядывается на лежащую маму. Храпенье прекратилось.
«Уснула!» — думает Гризли и ощупывает ее руками. — О, как холодны старческие, окостенелые руки мамы!
— Оставь, оставь! — говорит чей-то голос Гризли. — Оставь мертвым хоронить мертвых!
Гризли оглядывается. Перед ней стоит мама. Но не эта мама, лежащая тут, убогая старушка, а другая мама — чудная, молодая, блестящая мама.
— Оставь мертвых хоронить мертвых и — говорит она, — и делай дело живое, великое дело — возрождения, развития, просветления. На твоих коленях лежит чистая душа, невинный агнец, и да будет он братом твоим. Выведи его из тьмы простой, первобытной жизни в высшие, светлые сферы мысли и чувства.
Исчезла мама. Осталась одна Гризли. Одна, среди спящего народа.
Погасла свеча дяди Михея. Замолкло чтение; только храпят странички и бормочут во сне.
Страшно и холодно Гризли. Подле неё лежит холодный мертвец. Улетела отстрадавшая душа.
— Гриша! — говорит Гризли, поднимая его головку с колен.
— Гриша! пойдем, милый!
— Куда? — говорит Гриша спросонья. — Я спать хочу.
— Пойдем, милый, пойдем, брат мой, — и она целует его липнущие от сна глазки. — Пойдем на свет, на чистый воздух. Здесь душно, темно…
Поднялся Гриша. Встали, идут.
Спотыкается сонный Гриша.
— Сюда! сюда! — говорит Гризли, — осторожно обходя спящих и доводя его до выхода. — Постой, я вперед пойду. Обопрись об меня!.. — И они сходят. Идут через горницы без шума и отворяют перед ними двери невидимые руки.
Прояснело. Яркия звездочки мерцают. Дремлет ясная зорька.
— Куда-же мы пойдем? — спрашивает отрезвленный Гриша, протирая глаза. — А мама?
И Гризли обняла его.
— Её нет, Гриша. Она отлетела, — шепчет она.
Совсем встрепенулся Гриша.
— Как отлетела?..
Гризли складывает его ручку, складывает вместе три, пальчика и крестит его большим крестом.
— Приими и упокой, Господи, — говорит она, — новопреставленную рабу Анну!
Гриша посмотрел на нее своими ясными, голубыми глазами, задрожал, затрясся и зарыдал.
— Мамонька моя!.. Родимая!
Гризли обняла его, прижала к груди.
— Гриша!.. Я твоя мама. — Я твоя сестра, я не покину тебя.
— Пусти, пусти меня к ней! Я проститься хочу.
— Не ходи, Гриша, — говорит Гризли, не пуская его, — не ходи, милый, родимый мой! — Оставь мертвым хоронить мертвых. Тебя схватят, сиротинку.
Гризли увлекла его. Упираясь и плача, припав к плечу её, шел он по мокрому песку, по грязным лужам.
И шли они долго, шли мимо спящих заведений, мимо осокорей дупластых.
Насторожив уши, смотрели на них собаки, а в вышине небесной мерцали звездочки. Шли они дальше, дальше, в поле пустынное, и пропали вдали.
А страннички мирно храпели, усталые от далекой путины. Стала заниматься утренняя зорька, и проснулись они, потянулись, стали вставать и креститься, стали толкать, будить маму Гризли… И не добудились. Поднялась суматоха.
— Вишь нехристи оголтелые! — кричала оторопелая хозяйка, чуть не плача, грозно поднимаясь, спеша по лесенке, — каку беду наделали! Мертвое тело навязали! Господи, не попусти!
«Мертвое тело! мертвое тело!» — гудит в ушах у странничков, угрюмо обступивших холодный труп и молча кидавших медные копейки на бедное рубище усопшей.
Осиротел старый дом. Угрюмо стоит он, погруженный в глубокое горе.
В его парадной зале, в середине её, на черном бархатном катафалке, с серебряными княжескими гербами, стоит серебряный глазетовый гробик, и лежит в этом гробике Гризли, в белом кисейном платье, вся усыпанная цветами, — лежит хозяйка старого дома и спит сном тяжелым. Не могли разбудить её ни няня родимая, ни милая мисс Бат, ни тетка старуха, ни старый доктор.
Завешены зеркала и картины, опущены портьеры и шторы. Мрак и тишина царят в старом доме. Только в парадной зале раздается мерное чтение над гробом усопшей. Да тихо голосить, плачет-заливается старая няня, упав на ступени бархатного катафалка.
В сером тумане стоит, не шелохнется, и сад, и парк— точно грустная дума томит их, и мелкий дождь, угрюмо каплет.
И точно плачут высокие ели и липы, старые вязы и дубы-хранители.
— Все меняется! все меняется!.. — шепчут они: — временная жизнь — мгновение; вечная жизнь — бесконечность.
Полегли, молчат резвые косули. Примолкли куры и сизые гульки, — словно чуют горе старого дома.
Со стоном подымается няня, всходит на ступеньки катафалка и с рыданием падает на гробик.
— Уснула звездочка моя ненаглядная! — плачет она — Уснула, моя радостная, оставила меня сиротинкой на старости лет!.. Господи! сокрушилось сердце мое… — И плачет она разливается.
И тихо идут часы за часами. Выше и выше поднимается солнышко.
Перестал дождь, оседает серый туман; встрепенулись веселые птички; вскочили резвые косули; закричали заахали голосистые куры.