Гризли подвела его к Юдифи, и глаза её заблестели.
— Смотри, Гриша, смотри, какое чудесное лицо у этой женщины! Знаешь-ли? Она пришла в лагерь, в стан неприятеля. И полководец Олоферн пригласил ее отужинать с ним; она согласилась, а когда, после ужина, он заснул, то она взяла его меч и отрубила у него голову. Потом отнесла эту голову в лагерь, к своим иудеям. Когда противники увидали эту голову, то на них такой страх напал, что они сняли лагерь и убежали.
Гриша молча долго смотрел на вдохновенное лицо Юдифи, на темное лицо спящего Олоферна с оскаленными белыми зубами.
— Как же, — удивился он, — приближенные-то полководца не остановили ее? Значит, они были глупые или изменщики.
— Гриша, да кто же знал это? Она пришла такая красивая, молодая… Кто же мог подумать, что она решится на такой поступок!
— Да как же он не закричал! — удивился Гриша. — Ведь ему, чай, больно стало, как она начала голову-то рубить?!.. Нет!.. Это просто так… все враки одни!..
И он отвернулся от картины, заложил руки за спину и бойко двинулся дальше. Гризли подвела его к «Усекновению главы».
— Вот, вот, Гриша, посмотри сюда. Видишь эту святую голову. Ее отрубили, потому что женщина — вот эта— Иродиада — попросила, чтобы ее отрубили. Видишь: палач кладет эту голову ей на блюдо. Он — св. Иоанн — был праведный, любил правду, а мать этой женщины была злая, лживая; он обличал ее, бранил, и когда дочь её угодила царю своей пляской, и царь сказал: «проси, чего хочешь у меня, я все исполню», то она выпросила у него голову Иоанна Крестителя.
Гриша ничего не отвечал. Он только спросил:
— А это все иудеи были?
— Да, иудеи!
— Этакое чудо, — подумал он: —там женщина отрубила голову, а здесь для женщины отрубили голову.
— Они верно злые были? — сказал он, отвертываясь от картины.
— Кто?
— Да иудеи?
— Нет, они были великие. Это был великий Божий народ. Гриша, а злой был их царь Ирод и злая женщина Иродиада.
Гриша ничего не ответил, а молча прошел в другую залу, с темно-малиновыми обоями, в залу с большим окном в потолке, и это окно, прежде всего его удивило.
— Ишь ты, — проговорил он вслух, — окно-то в потолке! Это зачем же так?
— А так лучше, Гриша, когда свет сверху падает, а не с боков светит… Посмотри, какая прелестная группа этих юношей! — И она подвела его к гениям смерти и жизни. — Посмотри на этого, что сидит. Видишь, какой он грустный, печальный и опустил свой факел к земле. Это смерть; а другой — это жизнь; видишь, как бодро и гордо он поднял горящий факел к небу! Как он радостен!
— А что это такое хакел? — любопытствует Гриша.
— Факел, — поправляет Гризли, — это прежде в древние времена, у греков и римлян были этакие светильники, которыми все освещали.
— А как же вон у нас в церкви на стене написана смерть, что к монаху пришла, так там шкилет и с косой?.. А здесь вон вьюноша? Это, стало быть другая смерть?
— Другая, Гриша, другая! — говорить восторженно Гризли. — В ней нет ничего уродливого, пугающего, отталкивающего. Не правда ли, она не страшна? В ней много грусти, печали. Но она не страшна. Не так ли, Гриша? Ведь прежде лучше представляли смерть, чем теперь, не правда ли?
Но этот вопрос не укладывается в голове Гриши.
«Смерть — все равно смерть… — думает он. Вон мамка умерла, а кака смерть ее взяла: смерть ли с косой или этот вьюноша с хакелом, — не все ли равно! Умерла — и нет ее».
Но Гризли увлекает, уводит его в угол, к статуе Психеи.
— А за смертью вот что идет, Гриша, — вот смотри: другая, светлая жизнь! Вот эта милая девушка, что держит бабочку на руке… это душа человека. Она, как бабочка из куколки, выйдет из тела человека и упорхнет в небеса.
Но здесь представления Гриши окончательно запутываются.
— И у мамки такая же душа? — спрашивает он, указав на Психею.
— Н-нет, Гриша! Это душа всех вообще людей. Мы только воображаем, думаем, что душа человека должна быть такой же красивой, такой же легкой, как эта прекрасная девушка с легкой бабочкой.
— А платье на ней како?
— Это платье носили древние греки. Не правда ли, это красивое платье?
— Зачем же девушку в платье одели, а мужчин вон — все голых сделали? У греков разве мужчины не носили ни платья, ни рубахи?
— Нет, носили, но не всегда. Там тепло, в Греции, Гриша.
— И зимой тепло?
— Да, и зимой тепло!
— И не стыдно им без рубах ходить? — дивится Гриша.
Но Гризли увлекает его дальше.
«Как же мне это прежде не приходило в голову? — думает она. — Смотрела, любовалась на весь этот классический мир и видела в нем только одну красоту, мысль, правду и ничего больше. Нет, это просто — маленький, грязный дикарь, который не может еще видеть внутренней, духовной красоты».
— Гриша, — говорит она, когда они вошли в скромную, голландскую залу. — Гриша, люби красоту, как любили ее древние греки. Они не думали, в рубашке или без рубашки ходит человек, а думали о том, красив он или нет? У них во всем были строй и красота. И что может быт лучше красоты, Гриша? Это лучшее, что дал нам Бог Милосердый!
Но Гриша ничего этого не понял. Он осматривал штучный, мраморный пол и скромное убранство серенькой голландской залы, и небольшие картинки в черных рамках. Утреннее солнце ярко светило сквозь опущенные шторы, и вся зала смотрела приютно и покойно.
— А здесь нет статуй-то, — заметил он.
— Да! Но здесь есть чудные картинки. — И она подвела его к кабачку, перед которым пировали и плясали веселые мужички и женщины. — Посмотри, как им весело, как все они довольны! — сказала Гризли. — И на всех здесь картинках ты увидишь довольство, радость, покой…
— А красоты нет здесь? — спросил резко Гриша. — И рамы здесь все, значит, простые, черные, а там, значить, все красота и золото? — и он кивнул головой на другие залы.
Гризли посмотрела на него удивленными глазами.
— Да, красоты здесь нет! — согласилась она задумчиво… — Но не там красота где золото, Гриша!
И в первый раз в жизни ей стало грустно в этой приютной веселой зале. Она вдруг почувствовала, сознала ту пропасть, которая разделяет взгляд её и её названного брата. И ей стало тяжело, что она не может много объяснить ему, что у них даже самый язык разный. Машинально она подводила его к картинам, машинально толковала ему, а сама думала:
«Что же такое красота и что такое эта некрасивая, но довольная, приютная жизнь? Ниже или выше она красоты? Нет! — решила она: —красота — это выше жизни, это то, что является сверху, с вышины небесной, и приходит к нам случайно, обрывками. Но отчего же не было красоты в этих простых, грубых, великих, святых пастырях? Отчего?»
И она задумчиво, машинально взяв Гришу за руку, через небольшую галерейку вошла с ним в библиотечную залу. Здесь царствовал полумрак. Темные шторы были опущены, но сквозь открытые окна чувствовались жизнь и тепло летнего, солнечного утра. Тихо, таинственно тянулись ряды книг в дубовых шкафах. Таинственно смотрели бюсты с их вышины. Тихо, неслышно, по мягкому ковру вошли Гризли и Гриша — и остановились.
— Это что ж тако? — шепотом спросил Гриша. — Книги?.. Ровно аптека.
Гризли молча кивнула головой.
— Книги. Лучшие друзья человека… Они будут твоими друзьями, Гриша. Ты будешь читать, много читать.
— А это что же стоит на шкафах? — спросил Гриша, указывая на бюсты. — Тоже красота?
— Это красота ума, Гриша. Это высшая красота. Это те люди, которые много знали, а еще больше думали. Это те вдохновенные, которые указывали другим, как и куда идти?
«Да! — подумала она. — Есть две красоты: красота тела и красота ума. Нет, есть три красоты: есть красота сердца. И вот ее-то имели все они — эти простые великие, святые пастыри. О, она неизмеримо выше всего, что есть на земле!»
— А это что ж тако? — спросил Гриша, робко подходя к шкафчику, в котором сидела кукла-статуя женевского философа.
— Это память о том, в котором были в одно время красота ума и красота сердца, — сказала Гризли и растворила двери шкафчика.
Философ встал. Гриша испуганно смотрел на его неподвижное, лакированное лицо, на его безжизненные стеклянные глаза. И в самом движении этого мертвого подражания живому человеку чувствовалось что-то пугающее и уродливое.
— Закрой! — вскричал Гриша, покраснев. — Я не хочу смотреть на него.
Но когда Гризли послушно закрыла дверцы шкафа, и статуя, тихо поскрипывая, снова опустилась и села на стул, — Гриша взял руку Гризли и тихо прошептал:
— А ну-ка, открой еще!
Гризли снова открыла — и снова приподнялся философ.
— Как же это так сделано? — спросил Гриша, всматриваясь в куклу, с трепещущим сердцем и подходя сбоку к шкафчику.
— Там, Гриша, пружина — внутри. Когда дверцы отворят, то пружина эта поднимается и поднимает всю куклу.
Но Гриша не поверил. «Как же — подумал он, — когда дверцы отворяют, то пружина должна опускаться, а она поднимается?»
Гризли снова тихо закрыла шкафчик. Гриша усердно, пристально вглядывался и ничего не мог понять.
— Пойдем, Гриша, дальше, — сказала Гризли.
— Да ты мне растолкуй, как она так сделана? Дверцы растворяются — а он опускается?
— Не знаю, Гриша. Будешь читать книги и узнаешь, как это устроено.
«Отчего-же — подумала она — это до сих пор меня не интересовало? Или оттого, что меня занимала одна красота, а это просто — механика?»
— Но, дальше, дальше, пойдем, Гриша!
И крепко ухватив ручку Гриши, она повела его в угловую. Ей хотелось туда, где были жизнь и свет, — хотелось вон из этого полумрака. Там музыка. О! она непременно подействует на него; для него все станет ясно, и он поймет сердцем то, что не может понять умом.
Но до музыки еще долго не пришлось добраться. Гришу заняли и невиданные растения, и золотые рыбки, и в особенности фонтан, игравший серебряным шариком. Он дивовался и расспрашивал, откуда взялась вода и отчего золотые рыбки не водятся в наших прудах, и отчего большие цветы не могут цвести в наших лесах. И на все эти вопросы Гризли принуждена была отвечать одним досадным: «не знаю!»