Свет и мрак — страница 54 из 60

Но во всех этих запахах она чует тленное и преходящее… Все эти ароматы усиливаются, принимают острый ароматический запах и переходят в тяжелый смрад разлагающегося трупа…

— Бренное проходит!.. Вечное остается!.. — шепчут все цветы лип и роз.

«Все обман! Обман! думает Гризли. Тяжелый обман?!»

И кажется ей, что все эти запахи превращаются во что-то липкое, тягучее, что пристает к ней, обволакивает слизью все её тело… И вся земля в рощах и на лугах, на горах и долинах становится липкой, скользкой трясиной…

Всюду тянется что-то отвратительное, какие-то осклизлые лохмотья.

Господи! Где же спасенье… от земной грязи!..

— Оно внутри тебя! — шепчет ей строгий голос: —оно в детской простоте невинного сердца. В любви к чистому и возвышенному!..

И Гризли чувствует, как радостны эти слова, как твердое и тихое успокоение вливается с ними в душу… С неё спадает тяжесть плоти, грязь, горе. Она стала ребенком, маленькой девочкой… Вот тысячи маленьких головок смотрят из всех цветов… расплетаются венками, блестят звездочками.

— Выше Гризли! Выше! говорят они; полетим выше от земли в чистые высоты, где нет ничего земного… Ни стремлений, ни запаха земли.

И она летит, поднимается выше и выше… Она чувствует, что тяжесть и грязь земли спадает с неё; она чувствует, как рвутся гнилые нити, привязывавшие ее к этой земле, полной всяких гадостей… Она летит к свету, который всех любящих греет с такой великой неземной силой и любовью… Он блестит над ней, своими ласковыми притягивающими лучами — и в этих лучах исчезают все узы земные, тают все помыслы и стремления плоти…

Она видит, как незаметно спускается, окружает ее красота небесная…

И она понимает, что эта красота полна гармонии, что она часть великого света, блещущего в высотах недостижимых.

Кругом её невиданные, непостижимые цветы и деревья… Это не красота земная. Нет! Это что-то высшее, недостижимое и неописуемое… Это сад, в котором все стройно, прекрасно, на что можно вечно смотреть и не налюбоваться…

И чудный нежащий свет, и чудный нежный ласкающий запах, святое благоухание…

— Господи! Вот дети!.. Много детей. Она слышит их радостный лепет… Их говор, веселые крики и детские песни… Они все взялись за руки, составили громадный круг и запели славу… Славу Ему — славному и сильному, доброму и любящему… Ему — источнику света, любви и всякой красоты, и гармонии!

И в слезах от сильного душевного порыва, Гризли вся приникла долу.

— Иди! Пора! — шепчет ей строгий голос… — Иди назад.

— Куда же идти!?..

Но она чувствует, как тихо, тихо, незаметно она опускается долу… Закрывается, меркнет красота небесная, меркнет свет нежный и ласковый!.. Сердце снова сжимается земной тоской и страданием…

— Господи! — простирает она руки к небу. — Господи! Отец мой небесный!.. Смилуйся над твоей дочерью… Не дай мне снова погрузиться в тьму земную.

— Иди!.. — твердит ей повелительный голос…

И чувствует она, что уже окружает ее надземный воздух, тяжелая убийственная атмосфера и опять этот невыносимый, тлетворный запах, запах плоти, пота и крови… земных трудов и страданий. Опять окружает ее грязь земли — жидкая, зловонная… Грязь и пыль… Опять носятся в воздухе те же злые крохотные существа… Много их, целые мириады!

Вот она опять в её спальне и видит, как перед ней на диване лежит опять она… в мертвой неподвижности…

Вся душа её замирает от страха и горя…

— Иди! — твердит могучий, повелительный голос…

И остановилась она над этим страшным мертвым телом.

— «В нем нет духа жизни и оттого оно так безобразно… — думает она. — В нем точно в темной, душной темнице».

И она наклоняется над ним, смотрит… Как страшно глядит этот белый полуоткрытый, закатившийся глаз… И эти космы волос, грубых, точно проволоки… И вся эта мертвая плоть, покрытая холодным, липким, вонючим потом… При одной мысли, что она должна войди в нее… во все эти кровавые органы и фибры, в эти отвратительные слизистые оболочки и поры… При одной этой мысли у ней сжимается сердце, кружится голова…

— Господи! — шепчет она: — Спаси!.. Избави!..

— Иди!! — твердит могучий, неумолимый голос.

И она сама, не зная, как, с слезами отчаяния, бросается в это мертвое тело и в то же время оно все проникается жизнью…

Забилось сердце, вздохнула грудь, втянула убийственный тяжелый смрадный воздух земли… приподнялась Гризли… очнулась… Только смутные, тоскующие тени проходят в её сознании, и тяжело и больно ей… и слезы сами льются из глаз.

XIV

Тяжелые дни спустились на старый дом. Дождь и непогода пируют в старом саду, точно поздней осенью. Неслышно пения птичек, присмирели, запрятались, даже, юркие воробьи; попрятались все насекомые.

Тяжело, противно Гризли это скучное — уныние старого сада; но еще противнее ей унылые стены старого дома, — запачканные, осыпающиеся; противна ей запыленная, душная зала и почернелая позолота рам на картинах и самые картины, потрескавшиеся и выцветшие.

— Все рушится!.. Все тлен!.. наследие червей и могилы, — шепчет она.

Но где же это вечное… недосягаемое, что наполняло таким сладким трепетом её детские грезы… когда жизнь манила ее в даль неведомого и смутно желанного?!

— Все вздор! Все бабья сказка! — слышится Гризли смущающий голос старых стен, мраморов, бронзы и картин.

И постоянно чудится Гризли тяжелый смрадный запах… точно запах старых, тлеющих костей.

Воздуху нет!.. этого тяжелого, губительного, разрушающего воздуха, этого верного помощника времени… крылатого, дряхлого старика с косой…

— Это все дело кислорода и озона — говорит Гриша… — это зуб времени!..

И она закутывается теплой шалью… Ей холодно; лихорадка в её теле, в её костях… Но она должна идти… Там, в её больнице лежат страждущие и немощные… Каждое утро навещает их Гризли… Иногда она проводит даже ночи у постели больной, которая нуждается в утешении…

— Вот! — думает Гризли — здесь нет тяжелых мучительных вопросов, здесь нет красоты… нет неопределенных стремлений к таинственным неизвестным областям… Но отчего же сердце все-таки бьется любовью к этим страждущим и немощным?…

— Что? — спрашивает Гризли, наклоняясь над больной, еще не старой, но страшно исхудавшей женщиной. — Лучше ли тебе, Агафья?

— Матушка наша, — шепчет Агафья: — ангел наш… деточек моих… крохотных не оставь!

И слезы текут из её глаз.

— Не оставлю… милая… не оставлю… будь покойна!..

— Болезная наша, — говорит баба: — сама-то ты наша благодетельница… кака худая, испитая, болезная… лихоманка с тобой?… что ли?.. дрожишь ты вся.

— Это пройдет! ничего! — говорит Гризли.

И действительно, она чувствует, как по временам это проходит. Лихорадка оставляет ее, и она полна молодых сил и жизни… И ей хотелось бы, страстно хотелось, отдать эти молодые крепкия силы всем этим, хворым, болезным, умирающим.

— На что они мне?! — думает Гризли — на что они этому бренному телу, хлипкому, этому праху земному… пускай разрушается!., если нет другой светлой жизни, жизни полной красоты, гармонии, света истины и благости… Зачем же жить?!

Живи чтобы, трудиться,

Трудись, чтобы жить.

Шепчет несмолкаемый, однообразный дождь и унылый ветер.

— О! я знаю эту лукавую песню!.. Я не верю ей!.. Я верю в то высшее, что над нами, что выше бренного земного и сияет там… за этими плачущими небесами…

И она смотрит наверх, на серое небо и с этого неба каплют ей на лицо мелкие дождевые капли.

— Это слезинки Господни!.. — думает она. — Это слезы людского горя, земной тяготы и неволи.

И идёт она домой, кутаясь в шаль… Но и сквозь теплую шаль долит ее внутренний холод…

Вот уже несколько дней, почти каждую ночь и каждый день является этот нестерпимый холод, от которого дрожит, душа ее и сердце…

Напрасно её Гриша старается победить её лихорадку и слабость. Его сила оказывается бессильна. Натура Гризли уже не поддается ему, не засыпает, как прежде, от одного его прикосновения, от одного взгляда, от одной мысли…

— Гриша! — говорит Гризли: — мне страшно за тебя, за твое сердце, за твои убеждения и верования.

Он пожимает плечами.

— Верований у меня, нет — говорит он: —а мои убеждения все вытекают из неумолимой логики фактов… Я не могу, как ты, ставить выше всего чувство… Не могу отдать себя служению прихотей глупого сердца.

— Гриша! — сказала она, приподнявшись с постели, и схватила его за руку… — Гриша! Не разрушай этой жизни, которой ты не можешь сочувствовать, не тронь этой веры, которую ты не понимаешь! Скажи мне: неужели же все человечество ошибалось до сих пор…

Он медленно кивнул головой и сказал задумчиво:

— Все развивается. Глупое сменяется умным, одностороннее — многосторонним. Страсти и животные посягания — стремлением к истине. Фанатизм — рассудочностью и человечностью…

— Но ведь человечность, Гриша… это любовь! Любовь к брату моему, к человеку?

— Нет, это рассудок… Я один не могу ничего сделать, но чем больше нас и чем энергичнее мы работаем, тем успешнее и крупнее результаты — плоды нашей работы… Чтобы работать, я должен быть сыт, одет, свободен и доволен жизнью — так же, как и всякий другой работник… Вот в этом и лежит вся человечность. А остальное все извращение, бабьи бредни, прихоть пленного ума, разврат мозга, который ведет к истерике и к фанатизму…

И с этими словами что-то холодное, тяжелое, словно скользкий холодный гад, наползает на сердце Гризли…

— Гриша! — вскричала она, вся замирая от ужаса. — Страшна!.. Тяжела эта холодная жизнь!.. В истине лежит любовь… Это её душа… Необходимо, чтобы знание было полезно для меньших страждущих братий наших.

И она вся трепещет. Дрожат её руки и ноги от нестерпимого внутреннего холода. Зубы сталкиваются Язык не слушается…

Она закрывает голову и старается ни о чем не думать, ничего не чувствовать и желает одного — полного всепоглощающего забвения.