Однажды утром я сидел в своей маленькой комнате за корректурой.
В последние дни похолодало. Через окно в комнату проникали лучи солнца и падали под стол, приятно грея ноги.
Было около восьми часов. Те, кто выходили на утреннюю прогулку, к этому времени уже вернулись домой.
Вдруг на улице послышался шум. Я посмотрел в окно и увидел, что два стражника ведут связанного Рохмота, а за ними идет толпа любопытных детей. На одежде Рохмота были следы крови, а один из стражников нес окровавленный нож. Я вышел из дому, остановил полицейского и спросил, что случилось.
Частью от него, частью от самого Рохмота я узнал, что один из наших соседей задолжал Рохмоту за рампурский чадор[8], но отказался ему заплатить. Произошла ссора, во время которой Рохмот ударил его ножом.
Не одно ругательство Рохмот послал по адресу этого лжеца. Неожиданно с криком: «Кабуливала, эй, кабуливала!» — из дому выбежала Мини.
Мгновенно лицо Рохмота расцвело улыбкой. Сегодня у него не было корзины, следовательно, не мог произойти и обычный разговор о ней, поэтому Мини спросила:
— Ты идешь в дом свекра?
Рохмот засмеялся:
— Именно туда!
Но этот ответ не рассмешил Мини, как обычно, и тогда кабулиец сказал, указывая на руки:
— Я бы его избил, но, что делать, руки связаны!
…За убийство Рохмота приговорили к нескольким годам тюремного заключения.
Я забыл о нем. Когда живешь в своем доме и проводишь дни за обычными, повседневными делами, и в голову не приходит задумываться над тем, что сидит в тюрьме какой-то свободный житель гор.
Живая, быстрая Мини становилась все более застенчивой. Это приходилось признавать и ее отцу.
Вначале, легко забыв своего старого приятеля, она завела знакомство с конюхом Наби. Потом, с возрастом, друзей стали заменять подруги. Теперь ее нельзя было увидеть даже в комнате отца. Наша дружба прекратилась.
Прошло несколько лет. Снова наступила осень.
Назначена свадьба Мини. Она состоится во время праздника Пуджа. Моя радость вместе с обитательницей Кайласа[9] покинет отцовский дом и, погрузив его во мрак, уйдет к мужу…
Утро было прекрасным. Умытое дождем солнце сияло, как расплавленное золото. Даже теснящимся в калькуттских переулках грязным домам из облупившегося кирпича лучи такого солнца придавали особую прелесть.
Еще до рассвета в нашем доме зазвучала флейта. Ее звуки разрывали мне сердце. Жалобный мотив и осеннее солнце так усиливают боль предстоящей разлуки, что она заслоняет собой весь мир. Сегодня свадьба моей Мини…
С самого утра шум, говор, приходят и уходят люди. Во дворе делают из бамбука навес; в комнатах и на веранде висят, покачиваясь, гирлянды цветов.
Я сидел у себя в кабинете и просматривал счета, когда вошел Рохмот.
Сначала я не узнал его. Корзины у него не было, волосы были острижены, не чувствовалось в нем и былой бодрости. Только улыбка осталась прежней.
— О, это ты, Рохмот? Когда же ты пришел?
— Вчера вечером меня выпустили из тюрьмы.
Эти слова точно ударили меня. Я никогда раньше не видел убийц, и теперь при виде Рохмота внутри у меня что-то сжалось. Я подумал, что лучше будет, если сегодня, в такой счастливый день, этот человек уйдет отсюда.
— Сегодня мы все заняты, мне некогда. Приходи в другой раз.
Он тотчас же повернулся, чтобы уйти, но в дверях остановился и спросил:
— Можно мне посмотреть на кхоки?
Он думал, что Мини все такая же. Он даже как будто ждал, что сейчас по-прежнему, с криком: «Кабуливала, эй, кабуливала!» вбежит Мини и все будет так, как во время их давних веселых встреч. Помня старую дружбу, он принес ящик винограда и немного кишмиша и миндаля в бумаге. Вероятно, он собрал их у своих земляков. Корзины теперь у него не было.
— Сегодня все в доме заняты. Сегодня никого нельзя будет увидеть.
Это, по-видимому, расстроило его. Постояв некоторое время молча, он пристально взглянул мне в лицо и, сказав:
— Салям[10], бабу! — вышел за дверь.
Мне стало больно. Я уже хотел позвать его, как вдруг он вернулся сам.
— Этот виноград и немного кишмиша с миндалем я принес Мини, отдайте ей.
Я взял и хотел было заплатить ему, но он схватил меня за руку:
— Вы очень добры, я всегда буду помнить это. Но не надо денег… Бабу, у меня дома такая же девочка, как у тебя. Я принес немного сладостей твоей маленькой дочке, чтобы поглядеть на ее личико. Я пришел не торговать.
Он сунул руку в складки своей широкой одежды и, вытащив грязный бумажный сверток, бережно развернул его и положил передо мной на стол.
На бумаге я увидел отпечаток маленькой детской руки. Это была не фотография, не портрет — нет, это был отпечаток руки, намазанной сажей. Каждый год Рохмот приходил в Калькутту торговать сладостями и носил на груди эту память о своей дочери, и нежное прикосновение отпечатка маленькой детской ручки согревало его большое, страдающее в разлуке сердце.
На мои глаза навернулись слезы. Я забыл, что он торговец сладостями из Кабула, а я потомок благородного бенгальского рода. Я понял, что он — это я, что он такой же отец, как и я.
Отпечаток руки маленькой жительницы гор напомнил мне мою Мини. Я тотчас позвал ее с женской половины. Там запротестовали, но я ничего не хотел слушать. Одетая в красное шелковое сари[11] невесты, с — сандаловым знаком на лбу, Мини стыдливо подошла ко мне.
Увидев ее, кабулиец растерялся. Старая встреча не получилась. Наконец он улыбнулся и спросил:
— Кхоки, ты идешь в дом свекра?
Теперь Мини понимала значение слов «дом свекра». Теперь она не ответила на вопрос Рохмота, как раньше, а смутилась, покраснела и отвернулась. Я вспомнил первую встречу Мини с кабулийцем, и мне стало грустно.
Когда Мини ушла, Рохмот, тяжело вздохнув, сел на пол. Он вдруг отчетливо понял, что и его девочка за это время тоже выросла, что ему предстоит с ней новая встреча, что он не найдет ее такой, как раньше. А кто знает, что произошло с ней за эти восемь лет…
Мягко светило осеннее утреннее солнце. Пела флейта. Рохмот сидел в одном из переулков Калькутты и видел перед собой пустынные горы Афганистана.
Я дал ему денег.
— Рохмот, возвращайся домой, к дочери, и пусть ваша счастливая встреча принесет счастье Мини!
Мне пришлось несколько урезать расходы на празднество. Я не смог зажечь электрический свет так ярко, как хотел это сделать, не пригласил оркестр. Женщины выражали неудовольствие, но праздник в моем доме был освещен светом счастья.
1892
ШУБХА
I
Когда девочке давали имя Шубхашини («Нежно говорящая»), кто мог ожидать, что она окажется немой? Двух ее старших сестер назвали Шукешини («Обладающая красивыми волосами») и Шухашини («Нежно улыбающаяся»); поэтому отец для соответствия назвал младшую дочь Шубхашини. Для краткости ее звали Шубха.
Старших сестер выдали замуж с обычными хлопотами и расходами, но судьба младшей дочери вызывала тяжелые раздумья родителей. Люди считали, что лишенный речи лишен и чувства, и в присутствии Шубхи без стеснения высказывали беспокойство за ее будущее.
Еще в раннем детстве девочка поняла, что ее рождение — небесное проклятие дому ее отца. Поэтому она сторонилась людей и тяготела к одиночеству. Ей было бы намного легче, если бы все просто забыли о ней. Но кто может забыть свое горе? Родители постоянно помнили о нем. Особенно страдала мать. Она считала дочь своим позором: ведь дочь — часть ее существа, для матери она всегда ближе сына, и всякий недостаток девочки вызывает у матери стыд за себя. В то время как Баниконтха, отец Шубхи, любил ее больше других дочерей, мать относилась к ней с неприязнью.
Шубха была лишена дара речи, но у нее были большие темные глаза, затененные длинными ресницами, а губы ее трепетали, как легкие лепестки, отражая чувства, переполняющие сердце девочки.
Сколько требуется усилий, чтобы передать в словах свои мысли! И когда это не удается сделать, досадно, точно нас неправильно понимают. Но черные глаза девочки не нуждаются в словах — они отражают душу: в них чувства то вспыхивают, то слабо мерцают, то ярко разгораются, то устало гаснут, то светятся спокойно, подобно заходящему месяцу, а порой сверкают, словно быстрые легкие молнии, озаряющие небосвод. Тот, кто нем с самого рождения, заменяет дар речи не только трепетом уст, но и языком глаз, бесконечно выразительным и глубоким, как море, ясным, как небо, как притихшая земля, когда играют зори и закаты, когда тени сменяют свет.
На немых, как и на самой природе, лежит печать одинокого величия. Поэтому дети обычно боялись Шубхи и никогда с ней не играли. Она была нема и одинока, как безлюдный полуденный час.
II
Деревня, в которой жила Шубха, называлась Чондипур. Протекавшая через нее обыкновенная маленькая речка, каких много в Бенгалии, скромно держалась в узких берегах, как девушка среднего сословия. Эта добросовестная полоска воды трогательно заботилась о деревнях, расположенных на ее берегах, как будто она была полноправным членом деревенской семьи. По обоим берегам речки тянулись дома, зеленели деревья, и речная богиня, нисходя со своего ложа, быстро и самоотверженно, со счастливой душой рассыпала бесконечную благодать.
Участок Баникантхы спускался к самой реке, и проплывавшие мимо лодочники могли видеть крытые соломой сараи, амбар, хлев, тамариндовые деревья, сад, обнесенный оградой. Не знаю только, замечал ли кто среди этого благополучия немую девочку.
Как только Шубха кончала работу, она уходила на берег реки. И здесь природа восполняла то, чего не хватало несчастной, — она как бы разговаривала с девочкой. Журчанье воды, голоса людей, песни лодочников, щебет птиц и шелест деревьев сливались с радостным трепетом сердца Шубхи, врываясь в тревожную, бесконечно молчаливую душу ребенка широкой волной звуков. Этот неясный шум и движение природы стали языком немой девочки: во взгляде ее больших глаз, затененных длинными ресницами, отражался окружающий мир, начиная с деревьев, в чьей листве стрекотали цикады, до далеких беззвучных звезд. Для Шубхи все было полно таинственных знаков, движения, песен, слез и глубоких вздохов.