– Детки, – говорю я громко, когда почувствовал, что ко мне уже достаточно привыкли, – посидите так смирно, не шевелясь; каждой, кто высидит пять минут, я дам пять копеек.
Девчонки это сразу поняли, застыли в своих положениях, и я – о блаженство, читатель! – я с дрожью удовольствия стал бегать карандашом по листку альбома, ловя характеры, формовки, движения маленьких фигурок, так прелестно сплетавшихся в полевой букет… Будто их кто усаживал.
Тут какая-то баба пришла, остановилась… Я почувствовал инстинктивно, что она в волнении. Взглянул на нее: она стоит в каком-то оцепенении. От моего взгляда она попятилась, исчезла. Мы были внизу. И след ее сейчас же скрылся за подъемом… Пришла другая баба, что-то прошептала девчонкам; эта вдруг схватила за косенки одну девочку и вытащила ее наверх, откуда уже спускались две новые бабы; одна из них презлющая, с хворостиной в руке. И начались громкие ругательства. Нигде так не ругаются, как на Волге. Это слыхали многие и знают, но чтобы бабы так ругались – этого, признаться, я и не воображал и ни за что не поверил бы, что мать может ругать так свою девчонку уже лет десяти так громко, при всех…
– Чего вы, чертенята, сидите? Разве не видите? Ведь это сам дьявол, он вас околдовал… Бросьте деньги: это черепки! Вот завтра увидите сами… —
И вдруг стала хлестать хворостиной без разбору весь мой живой цветничок.
Девочки завизжали, побросали пятачки, которые я так аккуратно выдавал каждой фигурке, чтобы поселить в них доверие. Рассыпались мои натурщицы все и сейчас же исчезли за подъемом. Я в горести напрасной встал и недоумевал, что произошло; но ко мне уже спускались около десятка баб и трое мужиков.
Все они таинственно шептались. Подступили. Лица злые.
– Ты чаво тут делаешь? – спрашивают меня, как мошенника или вора.
– Да я на картинку их списывал, – стараюсь я быть понятным.
– Знаем, что списывал. А ты кто такой будешь?
– Да ведь мы вчера приехали, у Ивана Алексеева остановились в избе.
– А пачпорт у тебя есть?
– Есть паспорт, на квартире.
За это время группа, окружавшая меня, значительно увеличилась новопришедшими бабами и мужиками; все что-то шептали, указывали на пятачки, все еще валявшиеся тут же, и делались все мрачнее и злее.
– Подавай нам пачпорт, – гудят на разные лады мужики, – зубы не заговаривай!
– Пойдемте к квартире, – успокаиваю я, – мы не беглые какие…
Академические свидетельства тогда выдавались с приложением большой круглой академической печати вроде церковных (на метриках). Курсивом был литографирован текст, в котором – о предусмотрительные учредители, насадители искусства в России! Они как будто предчувствовали эти недоразумения! – на противоположной стороне листка свидетельства петитом напечатано было: лица начальствующие благоволят оказывать содействие при занятиях ученику такому-то. Пишу своими словами и не ручаюсь за точность слов…
Признаюсь, я сам только там, в избе, прежде чем вынести свое свидетельство, прочитал его про себя и очень обрадовался.
– Да разве такие пачпорта? Это не пачпорт!.. Ты, брат, зубы-то не заговаривай, видали!
– А что тут прописано? – назойливо тянет один старикашка. – А ты прочитай, ведь мы народ темный.
– Да читайте сами, а то, пожалуй, не поверите, – возражаю я.
Оказалось, во всей честной компании из тридцати душ обоего пола – ни одного грамотного.
– Ну что же, позовите дьячка какого-нибудь, – советую я.
– Да где он? У нас церкви нет.
– Ларька! – крикнул один мужик побойчее мальчишке. – Забеги на мой двор, сядь на пегого мерина и айда в Козьи Рожки за писарем!..
Уже по дороге, когда меня вели, как пойманного преступника, многие, особенно уже бурлаковавшие саврасы, приставали и довольно нахально напирали на меня в толпе, готовясь «проучить».
Теперь, в ожидании писаря, толпа росла и загородила все улицы перед нашей квартирой; работы в поле кончились, обыватели освобождались и ехали и шли к избам.
Ко мне подступали все ближе и рассматривали с желанием сорвать зло.
– А вон писарь едет, писарь, писарь! – сказали, указывая на бородатого мужика, рысившего на пегом, широко расставив локти.
Мужик в красной рубахе, огромных размеров нисколько не был похож на писаря – как есть бурлак: лицо отекшее, пьющий.
Ему передали мой паспорт. Он грамотно прочитал его, но, вероятно, быстрее, чем способно ухватить ухо простолюдина.
– А это что же за печать такая? – ткнул большим черным пальцем ближайший мужик в мой паспорт у писаря.
– А это: «Печать императорской Академии художеств…» – прочел казенно писарь, поворачивая круг…
Эффект вышел, превзошедший все мои желания.
Толпа вдруг замерла и попятилась назад; тихо, инстинктивно стали бойцы-дерзилы затасовываться друг за дружку.
Как будто даже все ли на вдруг потемнели; глаза уже смотрели или в землю, или вбок куда-то с явным намерением скрыться.
– Императорская печать… императорская печать… слышь… ты? – как-то шуршало в толпе и, расходясь, таяло вместе с ней.
А вон, кстати, и наши: Макаров, Васильев и мой брат возвращались домой…
– Это что? Э-э-э… что это? – уже паясничал Васильев издали. – Что? Им паспорта? Вишь, начальство!
Сейчас же к писарю:
– Зайдите к нам, мы вам все подробно объясним, кто мы, а вы уж, пожалуйста, вразумите этих чудаков…
– Ну что вы, ребята? – обратился Васильев к мужикам. – Ведь мы не краденые: целое лето будем жить у вас; справиться о нас у начальства в Петербурге можете. Ну, марш по домам; вишь, ярмарку какую устроили, – весело командует Васильев. – Как они вас притиснули!..
Писарь стал предлагать разные услуги, но нам он не внушал ни дружбы, ни симпатии, и мы отказались…
– А вот что, братцы, надо нам собрать белье и отдать перемыть…
Собрали, записали, отдали. И что же оказалось? Через неделю, когда нам принесли хозяйские бабы наше белье, мы в недоумении робко взглянули на него и только вздохнули… Бабам промолчали, конечно: дешево, но полезли доставать уже брошенное прежде в грязное – оно оказалось чище вымытого. Вымытое бабами было цвета кофейного крема и все в мелких морщинах. Оно даже катано не было, а сложено кое-как. Едва разобрали, которое чье… Решаем возить в Самару и там отдавать белье в стирку.
Самара от Ширяева всего пятнадцать верст: только обогнуть Самарскую луку, после Царевщины, за Козьими Рожками, а там скоро и Самара видна. И мы в продолжение лета часто ездили туда за покупками консервов, сушек, чаю, сахару и всего, что требовалось.
Вскоре мы научились сами себе мыть носовые платки и даже кое-что из белья, если заказы из Самары не поспевали вовремя. Продовольствием и стряпней занялись Васильев с моим братом, после того как на пробу сварила нам обед солдатка Марья… Ничего в рот нельзя было взять! Стерлядей приносили нам вязанками, небольших, но свежих, и мы наслаждались стерляжьей ухой, подернутой янтарем.
Утром после чая я специально шел на берег охотиться на моих «бурлаков».
Пройдя каменистым берегом выше Лысой горы верхней тропинкой, и поджидал барку с луговой стороны: здесь, на одной из отмелей, бурлаки складывали лямки, подбирали бечеву, садились, ложились в сладкой неге и свободе на палубе и иногда даже запевали. Мне все слышно сверху и видно как на ладони.
На ходу, во время тяги лямок, я никогда не слыхал поющих бурлаков: это и неудобно и тяжело, особенно на местах быстрых, когда надо крепко упираться ногами, чтобы не сорвало назад.
Против чистой золотой косы-отмели я сижу на гористой стороне, мне слышен всякий звук и хорошо видны все фигуры и лица бурлаков на барке, идущей прямо к моему месту. Я это знал. Лежащие на палубе чаще всего занимаются туалетом: вынимают, кто откуда, металлические гребеночки и расчесывают свои запекшиеся, скомканные волосы; некоторые даже снимают рубахи, вытряхивают их и вешают проветривать.
– «Не шибко бежит, да бурлак-то лежит», – повторяют иные из них с удовольствием любимые изречения на плотах и во всех случаях спуска по течению реки на парусе.
Я спускаюсь навстречу тихвинке, на которой приближается команда из одиннадцати бурлаков с подростком-мальчиком, уполномоченным от хозяина, как я узнал после, доставить из Царевщины известь в Симбирск. Должен сознаться откровенно, что меня нисколько не занимал вопрос быта и социального строя договоров бурлаков с хозяевами; я расспрашивал их, только чтобы придать некоторый серьез своему делу. Сказать правду, я даже рассеянно слушал какой-нибудь рассказ или подробность об их отношениях к хозяевам и этим мальчикам-кровопийцам.
– Вы не смотрите, что он еще молокосос, а ведь такое стерво: как за хлеб, так за брань. Нечего говорить, веселая наша семейка, – жаловался почтенный старик в арестантской фуражке.
Но меня это нисколько не занимает: нет, вот этот, с которым я поравнялся и иду в ногу, – вот история, вот роман! Да что все романы и все истории перед этой фигурой! Боже, как дивно у него повязана тряпицей голова, как закурчавились волосы к шее, а главное – цвет его лица!
Что-то в нем восточное, древнее. Рубаха ведь тоже набойкой была когда-то: по суровому холсту пройдена печать доски синей окраски индиго; но разве это возможно разобрать? Вся эта ткань превратилась в одноцветную кожу серо-буроватого цвета… Да что эту рвань разглядывать! А вот глаза, глаза! Какая глубина взгляда, приподнятого к бровям, тоже стремящимся на лоб. А лоб – большой, умный, интеллигентный лоб; это не простак… Рубаха без пояса, порты отрепались у босых черных ног.
– Барин, а барин! А нет ли у тебя папироски?
– Есть, есть, – радуюсь я общению и знакомству. – Всем, кто курит, дам по папироске (я тогда еще курил).
Я оделяю всех на ходу, стараясь не испортить хода.
– А можно вот с этого портрет списать? – спрашиваю я.
– Патрет? Слышь, Канин, баит: патрет с тебя писать?! Ха-ха-ха!..
– Чего с меня писать? Я, брат, в волостном правлении прописан, – говорит обиженно Канин, – я не беспаспортный какой…