Свет и тени русской жизни. Заметки художника — страница 25 из 33

не заглядывать; шкаф новейшей работы, рядом с ним табурет простого дерева с темным глянцем времени и действия, с чистыми блестящими округленными углами – это уже помимо столяра. Такова же и Москва, например против Кремля, по ту сторону Москвы-реки, – это, кажется, самое лучшее место города.

В Петербурге воздвигли бы здесь дворцы, а здесь: «шорная лавка», продажа дегтя, веревок, далее следуют длинные, высокие каменные заборы с надписью «Свободен от постоя», закоптелая вывеска «Повивальная бабка», две крошечные вывески «Белошвейная». Окна этой «белошвейной» до того закопченны и малы, что я, сколько ни старался, ничего не мог рассмотреть; «Портной», – у этого хотя окна тоже малые, но отворены, на первом плане красуется согнутая коленка одной и босая подошва другой ноги, скобка волос и как бы между них выскакивающая рука, в другом окне также сидят, поджав ноги, на грязных «катках». Синий собственный портняжеский чапан напомнил мне крестного отца, – царство ему небесное, а был он горький пьяница!

Маленькие жилые домики связуются теми же заборами, свободными от постоя. И тут же красуется действительно нечто европейское, в котором я пребываю с удовольствием, – гостиница Кокорева; но все это пространство было бы скучно, если бы не украшалось вывесками «Распивочно и на вынос».

Я посетил до 20 трактиров – это царство грязи, плесени и гнили. Половые мальчишки едва не вышибают из рук грязных чашек – шалят очень – мило. Помнятся мне увлечения фельетонистов оригинальностью Москвы – все в ней своеобразно по-русски, и их порицания Петербурга за его бесхарактерность – ничем-де он не отличается от европейских городов. Жаль, что сих велемудрых мужей не посылают путешествовать, например, в Китай, какие сладкозвучные гимны своеобразию усладили бы тогда наш слух! Ведь что ни говори, а Москва-таки очень похожа на забытую большую деревню, из которой выехали уж давно все господа, остались лакеи да дворецкие, да купцы, полиции – никакой; везде кучи старого мусора, а чуть где свободный утолок – будь это даже у такого священного места, как пресловутые Спасские ворота – затыкай нос и не дыши, или умрешь от зловонья.

Опять отвлекаюсь. Я хотел сказать, что Москва действительно оригинальна, оригинальна до провинциальности, или провинциальна до оригинальности. Вообще в Москве больше народной жизни; тут народ чувствует себя как дома, чувство это инстинктивно переходит на всех и даже приезжим от этого веселее – очень приятное чувство. На костюм не обращается никакого внимания, даже очень богатыми, про купцов и говорить нечего.

Молодежь московская удивила и обрадовала меня. Везде живое непосредственное воспроизведение жизни, как она есть, типично, верно, экспрессивно, а какая живопись! Это так своеобразно, сильно, что просто глазам не веришь. Я только думал об этом, что это будет скоро, а оно уже есть, вот оно, наше родное, и в Москве, на родине! Так и быть должно. Браво, браво! Нельзя не верить в юные русские силы. Вот где начинается действительно дело.

Другая интеллигенция

…Живопись всегда шла об руку с интеллигенцией и отвечала ее интересам, воспроизводя интересные для нее образы и картины. Со времени Петра I интеллигенция вращается исключительно при дворе. Тогда русских художников еще не было, надо было иностранных, они не только удовлетворяли, они даже развивали двор (дрянь продавалась, как всегда).

Буду краток. Во время Александра I русские баричи развились до того, что у них появилась национальная гордость и любовь к родине, хотя они были еще баричи чистой крови, но составляли собою интеллигенцию (Пушкин, Лермонтов и прочие) и особенно декабристы по благородству души. Формы для художника (достойные его интереса) были только в Петербурге да за границей. Явилась целая фаланга художников, ярким представителем которой был Брюллов. Национальная гордость Николая I простиралась до того, что он поощрял русскую музыку в Глинке, русскую живопись в Федотове и даже заказал Брюллову русскую Помпею – «Осаду Пскова», приставал с этим к архитектору Тону, но, кажется, получил отпор (у деспотов бывают капризные лакеи, которым все сходит). Интеллигенция эта не могла долго существовать, так как она была замкнута в своем аристократическом кругу и относилась с презрением ко всей окружающей жизни, кроме иностранцев, развращается и падает.

Выступает другая интеллигенция, это уже на наших глазах, интеллигенция бюрократическая, она уже не спасена от примеси народной крови, ей знакомы труд и бедность, а потому она гуманна, ее сопровождают уже лучшие доселе русские силы (Гоголь, Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Михайлов, Некрасов). Много является хороших картин: начальные вещи Перова – «Проповедь в церкви», «Дилетант» и др. Якоби – «Арестанты»; Пукирев – «Неравный брак» и прочие.

Теперь, обедая в кухмистерских и сходясь с учащеюся молодежью, я с удовольствием вижу, что это уже не щеголеватые студенты, имеющие прекрасные манеры и фразисто громко говорящие, – это сиволапые, грязные, мужицкие дети, не умеющие связать порядочно пару слов, но это люди с глубокой душой, люди, серьезно относящиеся к жизни и самобытно развивающиеся. Вся эта ватага бредет на каникулы домой пешком, да в III-м классе (как в раю), идут в свои грязные избы и много, много порасскажут своим родичам и знакомым, которые их поймут, поверят им и, в случае беды, не выдадут; тут будет поддержка.

Вот почему художнику уже нечего держаться Петербурга, где, более чем где-нибудь, народ раб, а общество перепутанное, старое, отживающее; там нет форм народного интереса. Судья теперь мужик, а потому надо воспроизводить его интересы…

Европа и мы

…Тьма, тьма и тьма!! Придется бежать из Петербурга. Одно спасение, чтобы не застыть окончательно. Ведь это значит, что Прометей скован здесь, а мы, жалкие существа, должны прозябать без священного огня – ужасно.

Скорей, скорей куда-нибудь в Европу, Париж, Рим… все равно… где только есть солнце, где горит этот светоч! Может быть как моль, как ночной мотылек, налетев на него, сгоришь в нем, но все же не удержишься, чтобы не улететь из этого мрака, из этого оцепенения!

Можно с ума сойти от бессильной злобы, от досады на нечто непоколебимое, мрачное и ужасное, как смерть.

Да, в Европу, в Европу, там мы более нужны, чем здесь, где только из одного человеколюбия да, еще того хуже, из подражаний просвещенным странам нас поощряют из прихоти, по капризу и по мягкосердию; а более бесцеремонные люди прямо говорят, что мы (художники) не имеем право на существование. Они правы совершенно! Не до эстетических наслаждений здесь, где еще экономический быт в первобытном, варварском состоянии. А Европе мы нужны, она нуждается в приливе свежих сил из провинций; здоровые соки дадут ей новую жизнь. И мы будем спица в колеснице – это большое утешение! А здесь мне совестно, что я художник, мне кажется, что это дармоед, обманщик, приживалка…

В наших грезах мы воображаем себя непобедимыми героями, мы делаем такие вещи, которые удивляют и изумляют весь мир; одни мы несемся тогда грандиозно над меркантильной Европой, храня олимпийское величие и бросая направо и налево наши творения, наши мысли, перед которыми все благоговейно падает во прах. Может ли что-нибудь удовлетворить вас в этот высший момент нашей жизни?!! Но проходит действие одуряющего гашиша, возникает трезвая, холодная критика ума и неумолимо требует судить только сравнением, только чистоганом – товар лицом подавай, бредни в сторону, обещаниям не верят, а считается только наличный капитал…

Увы! Мы все прокурили на одуряющий кальян; что есть, свое это бедно, слабо, неумело; мысль наша, гигантски возбужденная благородным кальяном, не выразилась и одной сотой, она непонятна и смешна… сравнения не выдерживает…

Европейцы ограниченны, но они работают очертя голову – их практика опережает их мысль, они уже давно работают воображением, отбросив ненужные мелочи, ищут и бьют только на общее впечатление, нам еще мало понятное; так мы еще детски преданы только мелочам и деталям и только на них основываем достоинство вещей, имеющих совсем другое значение. Нам предстоит еще дойти до понимания тех результатов, которые уже давным-давно изобретены европейцами, поставлены напоказ всем.

Лев Толстой

…Я отнесся очень скептически к известию, что у меня будет Лев Толстой. Однако же ждал его с самого утра и часов до 10 вечера; на другой день я об этом только иногда вспоминал, как о чем-то несбыточном, а на третий я даже и думать забыл.

И вдруг часов в 7 с 1/4-ю кто-то постучал в дверь. Я видел издали – промелькнул седой бакенбард и профиль незнакомого человека, приземистого, пожилого, как мне показалось, и нисколько не похожего на графа Толстого.

Представляйте же теперь мое изумление, когда увидел воочию Льва Толстого, самого! Портрет Крамского страшно похож. Несмотря на то, что Толстой постарел с тех пор, что у него отросла огромная борода, что лицо его в ту минуту было все в тени, я все-таки в одну секунду увидел, что это он самый!..

По правде сказать, я был даже доволен, когда порешил окончательно, что он у меня не будет; я боялся разочароваться как-нибудь, ибо уже не один раз в жизни видел, как талант и гений не гармонировали с человеком в частной жизни. Но Лев Толстой другое – это цельный гениальный человек; и в жизни он так же глубок и серьезен, как в своих созданиях… Я почувствовал себя такой мелочью, ничтожеством, мальчишкой! Мне хотелось его слушать и слушать без конца, расспросить его обо всем.

И он не был скуп, спасибо ему, он говорил много, сердечно и увлекательно. Ах, все бы, что он говорил, я желал бы записать золотыми словами на мраморных скрижалях и читать эти заповеди поутру и перед сном…

Меня он очень хвалил и одобрял. В «Запорожцах» он мне подсказал много хороших и очень пластических деталей первой важности, живых и характерных подробностей. Видно было тут мастера исторических дел. Я готов был расцеловать его за эти намеки, и как это было мило тронуто (то есть сказано) между прочим! Да, это великий мастер! И хотя он ни одного намека не сказал, но я понял, что он представлял себе совершенно иначе «Запорожцев» и, конечно, неизмеримо выше моих каракулей. Эта мысль до того выворачивала меня, что я решился бросить эту сцену – глупой она мне показалась; я буду искать другую у запорожцев; надо взять полнее, шире (пока я отложил ее в сторону и занялся малороссийским казачком «На досвитках»).