Вот как они выглядели.
Несмотря на цвет, сделаны не из слоновой и не из человеческой кости. На каждой грани кракелюр тонких трещин, и Кэрни когда-то подозревал на этом основании, что кости фарфоровые. Может, и фарфоровые. Наверняка древние. Он ни в чем не был до конца уверен. Вес и прочное ощущение костей на ладони напоминали ему о покерных фишках или игральных костяшках для маджонга. Каждую грань украшал глубоко выгравированный символ. Метки эти были цветными. (Некоторые цвета, в особенности оттенки красного и синего, всегда казались Кэрни слишком яркими на свету. Другие же, напротив, слишком тусклыми.) Символы не поддавались толкованию. Он полагал, что взяты они из пиктографического алфавита. Время от времени набор символов менялся, будто бросок воздействовал на саму систему. Он не знал, что и думать. Продуктивнее было давать символам имена. «Порыв Вортмана». «Высокий дракон». «Великие оленьи рога». Он понятия не имел, какой частью подсознания порождаются они. Все имена внушали ему беспокойство, а от «Великих оленьих рогов» по коже прямо мурашки ползли. Попадалась ему штука вроде кухонного комбайна. И другая, похожая на корабль, старый корабль. Взглянешь на нее под определенным углом – и она совсем как старый корабль. Посмотришь под другим – и там вообще ничего нет. Пользы с этого не было никакой; но почем знать, какая грань выпадет верхней? За много лет Кэрни всякого навидался в этих символах. Видел он число π, постоянные Планка, модель последовательности Фибоначчи. Видел и то, что показалось ему схемой расположения водородных связей в автокаталитическом центре примитивного фермента.
Каждый раз, поднимая кости после броска, он знал о них не больше, чем в первый. Каждый день он начинал заново.
Он сидел в спальне Анны Кэрни и бросал кости.
Почем знать, с какой стороны на них смотреть?
Вздрогнув, он увидел, что выпали «Великие оленьи рога». Он быстро перевернул кости и спрятал в кожаный футлярчик. Без костей, без правил, которые он составил для толкования комбинаций, без чего-то он больше не мог принимать решений. Он лег рядом с Анной, оперся на локоть и стал наблюдать за ней во сне. Она выглядела истощенной и странно спокойной, словно разом состарилась. Он прошептал ее имя. Она не проснулась, но что-то пробормотала в ответ и едва заметно развела ноги. От нее явственно веяло теплом.
За две ночи до того он наткнулся на ее дневник и прочел там:
Я смотрю на фото, которые Майкл сделал в Америке, и уже ненавижу эту женщину. Вот она смотрит с Пляжа Чудовища через залив, прикрывая рукой глаза. Вот раздевается, пьет; достает из воды принесенный морем хлам, не переставая улыбаться. Танцует на песке. А вот лежит, опершись на локти, перед камином без дров, в мягком шерстяном джемпере и светлых брюках. Камера обходит ее кругом. Она усмехается любовнику-оператору. Ноги ее согнуты в коленях и слегка разведены. Тело ее расслаблено, но нисколько не чувственно. Любовника это, вероятно, разочарует, как и тот факт, что она выглядит так хорошо. Может, что-то в комнате? Камин то и дело ей изменяет; рамка картинки становится слишком голой, а женщина – слишком расслабленной. Ее энергия проецируется за пределы снимка. Она ищет его взглядом. Жуть да и только. Он же привык видеть ее тощей, с впалыми щеками, считывать язык тела, промежуточный между болью и сексом. Она перестала быть знакомой ему женщиной, сама ли по себе или под воздействием какой-то потребности. Он же привык видеть ее более жалкой.
Он ни за что не полюбит такую счастливицу.
Кэрни отвернулся от спящей; его придавило тяжестью ее правоты. Он задумался о том, что увидел днем на мониторе в лаборатории Тэйта. Надо будет поговорить со Спрэйком; он уснул с этой мыслью.
Когда он проснулся, Анна стояла над ним на коленях.
– Помнишь мою шапку-ушанку? – спросила она.
– Что?
Кэрни уставился на нее, малость одурев от внезапного пробуждения. Он глянул на часы. Десять часов утра, шторы раздвинуты. Окно она тоже открыла. Комнату заливал свет, слышался людской гомон и шум уличного трафика. Анна завела одну руку за спину, а другую уперла перед собой, подавшись к нему всем телом. Ее белая хлопковая ночнушка задралась, так что стали видны груди; по каким-то сложным причинам Анна никогда не давала их трогать. От нее пахло мылом и зубной пастой.
– Мы в кино ходили, в Фулхэм, смотрели Тарковского, кажется «Зеркало». Но я не тот кинотеатр выбрала, было жутко холодно, а я час просидела на ступеньках снаружи, тебя ждала. Когда ты пришел, то увидел только мою шапку-ушанку.
– Помню я эту шапку, – сказал Кэрни. – Ты сказала, она тебя полнит.
– Лицо уширяет, – уточнила Анна. – Я сказала, что она лицо уширяет. А ты ответил, даже не задумываясь: «Она делает твое лицо твоим лицом. Подумай, Анна: твоим лицом». Ты помнишь, что еще ты сказал?
Кэрни помотал головой. Он едва помнил, как впопыхах мотался в поисках Анны по кинотеатрам Фулхэма.
– Ты сказал: «Зачем всю жизнь извиняться?»
Она посмотрела на него и после паузы добавила:
– Не могу тебе передать, как я была благодарна за эти слова.
– Я рад.
– Майкл?
– Что?
– Я хочу, чтоб ты меня трахнул в шапке-ушанке.
Ее рука показалась из-за спины – и действительно, в ней была шелковисто-серая шапка размером с кошку. Кэрни захохотал, Анна тоже. Она нахлобучила шапку и тут же словно лет десять сбросила, и улыбнулась во весь рот; улыбка была прекрасна и так же уязвима, как ее запястья.
– Никогда в жизни не пойму, зачем надевать шапку-ушанку на фильм Тарковского, – сказал он.
Он задрал ей ночнушку до копчика и потянулся вниз. Анна застонала. Кэрни еще что-то соображал и время от времени думал: «Может, этого окажется достаточно; может, ты меня наконец отпустишь, продавишь мной стенку между мной и мной».
И еще он думал: «Может, это тебя спасет от меня».
Позже он сделал телефонный звонок и в итоге встретился с Валентайном Спрэйком на стоянке такси у вокзала Виктория; два-три чумазых голубя сновали у того под ногами. У всех были искалечены лапки. Спрэйк выглядел раздраженным.
– Никогда больше не звони по этому номеру, – сказал он.
– Почему? – спросил Кэрни.
– Да не хочу я, блин, вот и все.
Он и словом не обмолвился о том, что случилось во время их последней встречи. Происшествие со Шрэндер – его побег, если угодно, – Спрэйк предпочитал замалчивать, как и сам Кэрни, что было обычно для безумия; диалог столь глубокий, что восстановить его можно – и то отрывочно, без уверенности – лишь по действиям. Кэрни усадил его в такси, и они потащились через плотный трафик центрального Лондона к Ли-Вэлли, где торговые центры и технопарки все еще были прослоены соединительной тканью жилых кварталов, ни чистых ни грязных, ни новых ни старых, населенных полдневными бегунами и полуживыми дикими котами. Спрэйк мрачно глядел из окна такси на пустые дома и стальные ограды. Он что-то шептал себе под нос.
– Ты эту штуку, Кефаучи, видел? – осторожно спросил у него Кэрни. – В новостях.
– В каких новостях? – отозвался Спрэйк.
Внезапно он указал на выставку цветов у входа в лавку флориста.
– Я думал, это погребальные венки, – сказал он, мрачно усмехаясь. – Печальные, но красочные.
После этого Спрэйк повеселел, но продолжал с презрением цедить: «В каких новостях?» – пока такси не высадило их у офисного центра «МВК-Каплан». Под конец рабочего дня там было тихо, тепло и безлюдно.
Гордон Мэдоуз начал с патентования генов, затем, после серии удачных запусков высокоспецифичных лекарств для швейцарской фармацевтической корпорации, без труда сколотил состояние. Специализировался Гордон на идеях и оригинальных кикстартерских исследованиях. Надувал невесомый прозрачный пузырь капитализации, толкал рынок вверх и снимал сливки за пару этапов до того, как пузырь лопался. Если так далеко зайти не получалось, Гордон выжимал все, что было доступно. В итоге «Мэдоуз Венчур Кэпиталс» расширилась, заняв весь офисный центр странной архитектуры (словно бутылку болтами утыкали), сверкающая громада которого неуютно маячила за металлическими фасадами корпусов «показательных производств» технопарка Уолтемстоу; и никто уже не вспоминал Каплана, озадаченного заучку с высоко задранными бровями, который, расквасив себе лоб о свободный рынок, ненадолго вернулся к молекулярной биологии, а затем продолжил карьеру в должности учителя ланкаширской средней школы.
Мэдоуз был высок ростом и худощав, почти тощ. Когда Кэрни впервые повстречал его, Мэдоуз, вдохновленный триумфами на фармацевтическом фронте, отпустил козлиную бородку интернет-стартапера и присовокупил к ней безжалостно яркую оранжево-шафрановую шевелюру. Теперь он носил костюмы от Пьомбо, а рабочее место его, откуда открывался мрачный пейзаж на обсаженный деревьями старый бечевник Ли-Вэлли, будто сошло со страниц свежего выпуска журнала «Wallpaper». Кресло от «B&B Italia» стояло перед столом, похожим на глыбу переплавленного стекла. На столе соседствовали, словно между ними было что-то общее, кубик «макинтоша» и кофеварка работы Соттсасса.[29] За столом восседал сам Гордон, с неприкрытым интересом поглядывая на Валентайна Спрэйка.
– Тебе стоило бы нас представить друг другу, – указал он Кэрни.
Спрэйк, в лифте проявлявший горячечное нетерпение, стоял у стеклянной стены здания и, прижавшись к ней лицом, смотрел, как двумя-тремя этажами ниже по каналу плывут навстречу наползающим сумеркам пластиковые упаковки размером с рефрижератор каждая.
– Вам лучше потом поговорить, – посоветовал Кэрни. – У него есть идея насчет нового препарата.
Он сел напротив Мэдоуза.
– Гордон, тебе стоит знать, что Брайан Тэйт насчет тебя встревожен.
– Правда? – удивился Мэдоуз. – Как жаль.