– У тебя душа устала, Эд: ты таким уродился, тебя таким сделали. Тебе секс нравится, Эд? Это чтобы дыру в душе заткнуть. Тебе бак нравится? Это чтобы дыру заткнуть. Тебе рисковать нравится? Ты неполноценен, Эд: тебе все время нужно себя чем-то дополнять, и только-то. Это все в тебе видят, даже Энни Глиф: тебе чего-то не хватает.
Эду доводилось такое слышать чаще, чем могла бы подумать Сандра Шэн, хотя, конечно, не в таких обстоятельствах.
– И что? – спросил он.
Она отступила в сторону.
– И теперь ты сможешь заглянуть в аквариум.
Эд открыл рот. Потом закрыл. Его поймали на крючок, но как – непонятно. Он знал, что сделает это просто скуки ради. Он покосился на свет, проникавший через открытую дверь. Свет Кефаучи, в котором Сандру Шэн было сложнее увидеть, а не наоборот. Он снова открыл рот, чтобы ответить, но она успела первой.
– Нам в шоу нужен прорицатель, Эд.
И отвернулась, чтобы уйти.
– Вот, собственно, и все. Вот и вся сделка. И знаешь ли, Энни бы тоже деньги не помешали. Закинется café électrique, мало что остается.
Эд сглотнул слюну.
Морской прибой с шорохом разбивается о дюны. Пыльный бар пуст, в окна льется сияние Тракта. Человек с каким-то приспособлением вроде аквариума на голове стоит на коленях, бессильный вырваться, словно дымчатая (и одновременно желеобразная) субстанция внутри бака пленила его и начинает переваривать. Руки его сжимают бак, мышцы бугрятся. В скверном свете блестит пот, ноги пинают и скребут половицы, а еще он издает слабый, очень высокий стонущий шум – наверное, пытается кричать.
Спустя несколько минут его активность спадает. Женщина азиатской внешности закуривает сигарету без фильтра, внимательно наблюдая за ним. Некоторое время курит, потом, отколупнув табачную крошку с губы, спрашивает требовательным тоном:
– Что ты видишь?
– Угрей. Словно угри прочь от меня плывут.
Пауза. Ноги снова выбивают ритм по половицам. Он произносит хрипло:
– Слишком много всего может случиться. Ты знаешь?
Женщина выдыхает дым и качает головой:
– Эд, аудитория на это не купится. Попробуй снова.
Она делает затейливый жест сигаретой.
– Оно может быть всем чем угодно, – напоминает, как напоминала прежде, – но станет только одним.
– Но ведь боль…
Боль ее вроде бы не заботит.
– Вперед.
– Слишком много всего может случиться, – повторяет он. – Ты знаешь.
– Знаю, – отвечает она более теплым тоном. Наклоняется погладить его по узловатым от бугрящихся мышц плечам – жестом кратким и рассеянным; так гладят домашних животных. Она знает этих животных очень хорошо, у нее богатый опыт общения с ними. Голос ее полон сексуальной харизмы древнего, чужого, искусственного создания.
– Знаю, Эд, честное слово. Но ты попытайся узреть картину во множестве измерений. Это же цирк, детка. И знаешь что? В цирке людей нужно развлекать. Мы должны их чем-нибудь привлечь.
Когда Эд Читаец очнулся, было три часа утра. Он лежал ничком на берегу океана за дюнным мотелем. Эд осторожно коснулся лица и нашел его не таким липким, как ожидал, хотя кожа на ощупь была более гладкой, чем обычно, и слегка воспалилась, словно он перед вечеринкой воспользовался дешевым скрабом. Чувствовалась усталость, но все вокруг: дюны, линия прилива, волны прибоя – выглядело и пахло резче привычного. Сперва он подумал, что его оставили в одиночестве. Потом понял, что мадам Шэн стоит над ним: ее маленькие черные туфли глубоко ушли в песок пляжа. В ночном небе за ее силуэтом пылал Тракт.
Эд застонал и закрыл глаза. Накатило немедленное головокружение, остаточные сполохи Тракта фейерверками пронзили бесформенную черноту.
– Зачем ты со мной это делаешь? – прошептал он.
Сандра Шэн, казалось, пожала плечами.
– Такая работа, – ответила она.
Эд попытался рассмеяться.
– Неудивительно, что желающих не находится.
Он снова потер лицо, взъерошил волосы. Ничего. Но невозможно было избавиться от тошнотного ощущения приставшего желе. И в этом загвоздка: он ведь на самом деле не в баке. А если и в баке, то где-нибудь в другом месте…
– Что я говорил? Я что-нибудь видел?
– Для первого урока неплохо справился.
– А что это такое? Эта штука еще на мне? Что она со мной сделала?
Сандра Шэн опустилась на колени рядом с ним и отвела волосы со лба.
– Бедолага Эд, – сказала она. Он чувствовал на лице ее дыхание. – Пророчество! Это все еще черная магия, а ты на переднем фронте ее покорения. Но попытайся понять, что теряются все. Обычные люди, что по улицам ходят, все выбирают неверные направления: каждому приходится искать верное. Не так уж это тяжело. Они этим ежедневно заняты.
Она, казалось, поразмыслила, не добавить ли еще что-нибудь, потом погладила его по спине, подняла аквариум и, взяв под мышку, пошла через дюны обратно в цирк. Эд отполз через тростники в сторону и там тихо сблевал. Он обнаружил, что прикусил язык, пока пытался стащить аквариум с головы.
Он уже твердо решил, что попытается забыть увиденное там. Это было куда хуже твинк-ломки.
19Колокола свободы[41]
Выбежав из лаборатории, Майкл Кэрни обнаружил, что ему страшно остановиться.
Начался дождь. Темнело. Казалось, все объекты прячутся в темном облаке и мерцают оттуда, будто дешевая неоновая трубка: так бывает перед началом эпилептического припадка. Во рту возник металлический привкус. Сперва Кэрни бежал по улицам, борясь с тошнотой и периодически цепляясь за парковые ограды. Потом его занесло на станцию подземки «Рассел-сквер», и он принялся наугад пересаживаться из поезда в поезд. Вечерняя давка только начиналась. Попутчики оборачивались, глядя, как он опускается на корточки в грязном проходе на углу платформы, сутулясь и прикрывая от чужих глаз кости Шрэндер в сложенных домиком ладонях, – и тут же отводили взгляды, увидев, какое у него лицо, или унюхав рвотную вонь от его одежды. Проведя в подземке часа два, он поборол панику: остановиться по-прежнему было сложно, однако, во всяком случае, сердцебиение замедлилось, и он сумел потихоньку собраться с мыслями. Метнувшись в центр, он забежал в клуб «Лимфа», заказал себе выпить, одним глотком осушил бокал, но к принесенной еде не притронулся. Потом еще немного погулял и сел на Юбилейной линии в поезд до Килбёрна, где в конце длинной улицы непримечательных трехэтажных кирпичных домов Викторианской эпохи обретался Валентайн Спрэйк. Тротуары в этом районе были завалены мусором и окна во многих зданиях заколочены, а основное население составлял пестрый контингент барыг, студентов гуманитарных специальностей и беженцев от экономических невзгод бывшей Югославии.
К фонарным столбам прилипли мокрые политические листовки. Вдоль улицы, усеянной бумажками и кучками собачьего дерьма, ржавели грязные автомобили, все как один от десяти лет и старше. Кэрни стукнул в дверь дома Спрэйка один раз, другой, третий. Отступив на шаг, задрал голову и под льющимся в глаза дождем стал выкликать перед дверью:
– Спрэйк! Валентайн!
Голос его эхом катился по улице. Спустя минуту в окнах верхнего этажа что-то мелькнуло, и он, выгнув шею, вгляделся туда, но увидел лишь фрагмент грязной занавески в сеточку да отражение уличных фонарей в таком же грязном стекле.
Кэрни толкнул дверь. Та отворилась, словно приглашая войти. Кэрни резко отступил.
– Иисусе! – вырвалось у него. – Иисусе!
Мгновение ему казалось, что из-за двери на него смотрит лицо. Очертания его были смазаны уличным светом, и лицо располагалось ниже, чем можно было ожидать, словно открыть на стук Кэрни послали маленького ребенка.
Внутри ничего не изменилось. Тут с 1970-х ничего не менялось и уже никогда не изменится. Стены оклеены желтоватыми, цвета заскорузлой пятки, обоями. На лестнице секунд на двадцать загорались, а затем снова гасли низковольтовые лампочки накаливания. Из ванной тянуло газом, а со второго этажа – каким-то несвежим варевом. Все эти запахи забивал мощный аромат аниса, раздражавший слизистую носа. Сверху в лестничный колодец сочилось гневно-оранжевое сияние лондонской ночи.
Валентайн Спрэйк лежал под яркими флуоресцентными лампами в меловом круге, начерченном по голому паркету одной из комнат верхнего этажа. Его тело было прислонено к подлокотнику кресла, а голова скошена набок, словно он позировал перед камерой. Его нагое тело блестело от какого-то масла, которым он вымазался. Редкие, имбирного оттенка волоски в паху поблескивали тоже. Рот Спрэйка был разинут, а на лице застыло выражение одновременно болезненное и спокойное. Он был мертв. Его сестра Элис сидела на раздолбанном диване за пределами круга, вытянув ноги перед собой. Кэрни помнил ее девочкой-подростком, неловкой и заторможенной. Теперь она превратилась в высокую женщину лет тридцати с небольшим, темноволосую, с очень белой кожей и тонкой линией усиков над верхней губой. Ее юбка задралась, обнажая белые объемистые бедра. Элис неотрывно глядела поверх головы Спрэйка на картину, висевшую на противоположной стене. То было странное дешевенькое произведение религиозного искусства, стереоскопическая картинка на тему моления в Гефсиманском саду, выдержанная в зеленых и синевато-серых тонах, и казалось, что голова и верхняя часть туловища Христа выпирают из картины в комнату в попытке неуклюжего, но целеустремленного объятия.
– Элис? – произнес Кэрни.
Элис Спрэйк издала звук, похожий на «йо-йо, йо-йо».
Кэрни зажал рот рукой и осмелился продвинуться чуть дальше в комнату.
– Элис? Что тут случилось?
Она посмотрела на него пустыми глазами, потом опустила взгляд на себя, затем снова сосредоточилась на картине и принялась с отсутствующим видом мастурбировать, запустив пальцы в промежность.
– Иисусе! – вымолвил Кэрни.
Он снова глянул на Спрэйка. Спрэйк сжимал в одной руке старый электрический чайник, а другой держал брошюру Йейтса «Hodos Chameleontos».