Свет мира — страница 100 из 119

— Здоровье? — переспросила она. — Лучше и не говори. Никудышное у меня здоровье.

— А ты обращалась к врачу? — спросил он.

— Конечно, — ответила она. — Я показывалась всем врачам, каким только могла. Каждый раз, когда я слышу разговоры о каком-нибудь новом враче, я или пишу ему, или иду к нему. Скоро уже врачи перепробуют на мне все лекарства, а толку никакого. Я даже думаю согласиться на операцию. Так тоже не жизнь.

В комнате стояли кровать, диван, комод и швейная машина, на которой, по-видимому, давно уже не шили, здесь вообще не было никаких признаков шитья, на стене висела картина, изображающая благородную даму в широкополой шляпе, встретившую на дорожке у калитки охотника; у матери было много заграничных олеографий, но ни одной семейной фотографии; в углу на полке стояла керосинка, несколько жестяных банок и мисок.

Она не задавала ему никаких вопросов, и он понимал, что ей про его положение известно все и больше она ничего знать не хочет. Оба смущенно молчали.

— Ты ведь, кажется, была портнихой? — спросил Оулавюр Каурасон.

— С этим покончено, — сказала она. — Портнихой можно быть только модной, а это мне никогда не удавалось. Меня всю жизнь не понимали. Я не знаю человека, которого бы так не понимали, как меня. Честно говоря, я никогда и не была человеком.

— Да, так многие могут сказать, — заметил Оулавюр Каурасон.

— Первый, кто не понял меня, был твой отец. Правда, он не понимал не только меня, но и вообще никого. Но больше всего твой отец ошибся в самом себе.

— Об этом мне судить трудно, — сказал Оулавюр Каурасон. — Я его никогда не видел. А что ты еще можешь рассказать мне о нем?

— О нем? Я? Ничего я о нем не могу рассказать по той простой причине, что о нем нечего рассказать. Он, собственно, никто. Я никогда не знала, что он за человек. Думаю, что он так ничем и не стал.

— Ну, этого бы я, пожалуй, не сказал, — заметил скальд.

— Последний раз я о нем слышала лет двадцать тому назад, — сказала женщина. — Теперь-то он, наверно, уже давно умер или уехал на север.

— Он как-то прислал мне письменные принадлежности, когда я был маленький, — сказал Оулавюр Каурасон.

— Неужели? — сказала она. — Хотя правда, ты ведь поэт. Хочешь кофе?

— Большое спасибо, — сказал он. — Это не обязательно.

— Ты никогда не прислал мне ни одного стихотворения, — сказала она, разжигая огонь под кофейником. — А мне было бы очень приятно получить стихи.

У нее были искусственные зубы, как у женщины, занимающей приличное положение в обществе, и благодаря им пропасть между ней и скальдом была еще бездоннее.

— Мне часто хотелось послать тебе стихотворение, — сказал он. — Я даже хотел приехать к тебе. Иногда мне бывало очень трудно.

— Постарайся, пожалуйста, написать мне стихотворение, пока ты в городе. Ты долго еще тут пробудешь?

— Я уезжаю домой завтра утром. — сказал он. — Если б я только знал, где мне переночевать эту ночь.

Следует заметить, что ей не нужно было спрашивать, где он ночевал предыдущие ночи. На его месте, сказала мать, она ночевала бы в Армии спасения, говорят, что койка на ночь стоит там всего двадцать пять эйриров.

— У меня есть альбом для стихов, — сказала она, — напиши в нем маленькое стихотворение, пока я варю кофе. В нем писали стихи многие поэты.

Скальд объяснил, что ему требуется много времени, чтобы сочинить стихотворение, и к тому же он должен быть в соответствующем настроении, иначе стихи не получатся.

— А я знаю многих поэтов, которые могут сочинять стихи, когда угодно, — сказала мать.

— Да, бывает, — сказал он.

— Я обожаю поэзию, — сказала она. — Я уверена, что поэтический дар ты унаследовал от меня и от моего рода. Ты должен завтра же пойти к редактору в «Адальфьордец», у него черпая борода, и попросить его, чтобы он издал сборник твоих стихов, вот тогда ты станешь знаменитым; у него большая собственная типография.

На эти ободряющие слова гость ничего не ответил, без всякого интереса он глядел в пространство, и мать искоса, почти украдкой, разглядывала его, он был очень бледен, щеки у него ввалились, и, хотя глаза у него были неестественно прозрачные, в них таилась такая тоска, что трудно было себе представить, чтобы этот человек когда-нибудь пережил радостную минуту.

— Очевидно, быть поэтом не такое уж большое счастье, — сказала она наконец. — Почему тебе никогда не пришло в голову стать кем-нибудь другим?

— Не знаю, — ответил он.

— Ты должен был стать кем-нибудь, — заявила она. Он был страшно голоден, кроме кофе с баранками, которые ему дали в тюрьме перед допросом, он весь день ничего не ел. «Мама, дай мне кусочек хлеба», — вот единственное, что ему хотелось сказать, но между ним и этой женщиной пролегло тридцать лет, тридцать морозных и снежных зим и бесконечное множество гор. Вода вскипела, и она насыпала в кофейник немного цикория.

В это время на лестнице послышался шум, он приближался, вот дверь распахнулась, и на пороге появился вдрызг пьяный детина. Сперва он, словно зверь, заворчал на гостя, потом, бранясь, ввалился в комнату, подошел, шатаясь, к Оулавюру Каурасону, сгреб в кулак рубашку у него на груди и начал его трясти.

— Кто ты такой, черт побери, что тебе здесь, черт побери, надо?

— Меня зовут Оулавюр Каурасон, — сказал скальд.

После этих слов вновь пришедший впал в такую ярость, по сравнению с которой его прежнее обхождение казалось мирным и вежливым. Он обрушил на скальда поток площадной брани и грязных обвинений, а в заключение своей речи заявил, что человек, который покрыл несмываемым позором имя своей матери, должен немедленно исчезнуть с ее глаз. Это были не пустые слова, он сдернул Оулавюра Каурасона со стула, протащил через всю комнату и вышвырнул за дверь.

Так завершилась для Льоусвикинга его старая мечта о матери.


Глава одиннадцатая

Утром скальд отправился к редактору. Это был невысокий человек с внушительным брюшком, выступающей вперед нижней челюстью, черной козлиной бородкой и лисьими глазками за стеклами пенсне.

Скальд поздоровался и сказал, что его зовут Оулавюр Каурасон. Сперва редактор не знал, как ему отнестись к этому избирателю, и потому некоторое время продолжал писать, спрятавшись за своим пенсне. Немного подумав, он решил стать другом Оулавюра Каурасона, отложил ручку и объявил, что слышал о нем от разных людей, что сам он тоже поэт и уже выпустил несколько книжек. Он сказал, что слышал отрывки из стихотворений Оулавюра Каурасона и что они ему очень понравились, однако этим стихам не повредило бы, если бы в их полете чуть сильнее слышался орлиный посвист и если бы автор постарался побольше приблизиться к крепкой форме Эгиля Скаллагримссона.

— Вчера один… один знакомый посоветовал мне пойти к тебе и спросить, как ты думаешь, сколько должно стоить издание всего, что я написал, — сказал Оулавюр Каурасон.

Редактор попросил скальда рассказать ему в общих чертах о его работах, и скальд начал перечислять их: романы, сборники стихов, жизнеописания, повести об Особенных Людях, перечень всех исландских скальдов — всего десять томов, несколько тысяч страниц. Тогда редактор придал своему лицу сугубо математическое выражение и начал подсчитывать. Он был необыкновенно серьезен. Подсчет сопровождался тяжелыми вздохами и стонами. Но вот наконец он отложил перо, откинулся на спинку стула и спросил:

— Можешь ты выложить на стол двести пятьдесят тысяч крон?

— Без всякого труда, — ответил скальд.

— Ну, если ты таскаешь в кармане такую сумму, — сказал редактор, — то я как старший и более опытный человек хочу обратить твое внимание, что эти деньги можно употребить гораздо разумнее, чем пускать их на печатание книг. За двести пятьдесят тысяч крон можно обеспечить себе голоса избирателей по крайней мере в шести обычных избирательных округах, построить церкви и рыболовецкие базы, купить необходимые поручительства, и после всего этого у тебя еще останется кое-что на жизнь. Но раз ты явился сюда с бочонками, набитыми золотом, чтобы спросить у меня, что тебе с ними делать, то я бы скорее посоветовал тебе нанять лодку, уплыть со своими бочонками в открытое море и похоронить их на дне морском, чем издавать книги. Ибо издавать книги — это все равно что взять да сжечь все свои деньги и остаться ни с чем. Я вынужден был издать две книжки — сборник стихов и сборник рассказов, поскольку мне от государства была дана писательская стипендия, но если бы в моем распоряжении не было типографии, я до сих пор еще не расплатился бы с долгами за эти книги, хотя я человек известный не только в нашей части страны, но и в столице. Нет, дружок, последнее, что следует делать на свои деньги, — это издавать книги. Могу я предложить тебе сигару?

— Большое спасибо, — сказал скальд. — К сожалению, я не курю сигар. Но мне хотелось бы немного поговорить с тобой, если ты разрешишь мне присесть. Я обратился к тебе с полным доверием и поэтому хочу попросить тебя не смеяться надо мной. А я зато ничего от тебя не скрою. Дело в том, что со мной приключилось большое несчастье, меня обвинили в преступлении. Я долго отпирался, боясь навлечь позор и беду на свою жену и ребенка… и на мать тоже, хотя я лично вовсе не считаю свой поступок таким уж большим преступлением, во всяком случае, большим, чем все остальные поступки в моей жизни. Но сегодня ночью я лежал и думал, что если меня осудят и навсегда опозорят в глазах народа, как Сигурдура Брейдфьорда, который был приговорен к двадцати семи ударам плетью, то, может быть, я хоть немного оправдаюсь перед будущим, если мне удастся одновременно выпустить пусть хоть малюсенькую книжечку.

Во время этой исповеди с лица редактора исчезло математическое выражение и его сменила масляная улыбка политика.

— Поскольку мы оба поэты и, следовательно, братья, — заявил он, — я должен признаться, что, с моей точки зрения, естественно, если мужчине надоедает жена, когда она состарится, и он начинает поглядывать на молоденьких девушек, но, с другой стороны, я считаю, что тебе не стоило занимать председателя окружного суда такой ерундой почти целую неделю. Ибо в наши дни преступление состоит вовсе не в том, что человек нарушает законы, а в том, что он придерживается ошибочного мнения и выступает против Национальных сил. Послушай, скальд Оулавюр, а каково отношение в Бервике к нашей программе?