Свет мира — страница 27 из 119

ть своей горькой злобой его самые благородные мысли. Прочь! Прочь! Юноша натыкался на стены и дверные косяки, словно бежал во сне, спасая свою жизнь.


Глава вторая

Он стоит под открытым небом. Правда, он свободен, но ведь свобода сама по себе — это еще не цель, и он не знает, какой ему выбрать путь; весь вопрос в том, существует ли вообще на свете какая-нибудь возможность выбора. Мало-помалу сердце его начинает биться спокойнее, но он по-прежнему стоит посреди дороги с узелком под мышкой и глядит по сторонам.

С другой стороны дороги кто-то окликает:

— Ты кто такой? — Это девушка, которая все еще стоит в дверях, прислонившись к одному косяку и упершись ногами в другой.

Кто он такой — у юноши язык застрял в горле. Трудный вопрос, когда-то он вроде и был кем-то — угол в комнате на чердаке, скошенный потолок, луч солнца, стихи Сигурдура Брейдфьорда. А теперь? Он не знал, кто он, да и ни один человек не знал этого.

— Я Оулавюр Каурасон, — ответил он, чтобы не показаться ей уж слишком глупым, но его ответ прозвучал неуверенно, и он тут же испытал угрызения совести, ибо ему показалось, что он не в праве употреблять по отношению к себе слово «я» или какое-нибудь другое, ему подобное. Сказать, что его зовут Льоусвикинг, значило бы выставить себя на посмешище и перед Богом и перед людьми, нет, это было просто немыслимо.

— Откуда ты? — спросила девушка.

— Говорят, что я родился в этом приходе, — ответил он. — А вообще-то я с хутора у Подножья.

— Ха-ха-ха! — залилась девушка. — Подножье! Никогда в жизни не слыхала ничего подобного! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!

— Я несчастный больной бедняк, — сказал он в надежде, что она перестанет смеяться. Она перестала смеяться.

— Ты приехал сюда лечиться? — спросила она.

— Нет, меня сюда привезли.

Он не посмел рассказать такой смешливой девушке о чуде в Камбаре, ведь еще неизвестно, что такое чудо; например, старуха из дома по ту сторону дороги считает, что тут замешан дьявол; но пока он разглядывал эту веселую непосредственную девушку, стоявшую в дверях своего дома, ему вдруг пришло на ум, что в чуде к тому же есть еще что-то смешное и обидное, и он вспыхнул от стыда.

— Тебя привезли? — спросила девушка. — Кто привез? Ты, наверное, состоишь на попечении прихода?

— Да, к сожалению, — сказал он удрученно.

Ему было очень стыдно признаться в этом столь молодой и красивой девушке, но она не видела в таком обстоятельстве ничего зазорного, наоборот, она даже попыталась его утешить.

— Скоро мы все окажемся на попечении прихода, ха-ха-ха! — заявила она. — У тебя много братьев и сестер?

— Не знаю.

— Ха-ха-ха! Даже не знаешь сколько? У меня, к примеру, девять братьев и сестер, а у некоторых гораздо больше. Но вот матери у меня нет. А у тебя есть мать?

— Да, — ответил он твердо и холодно.

— Моя мать умерла, — сказала девушка, — она умерла в прошлом году. Ха-ха-ха!

Юноша не знал, как ему себя вести при этом неожиданном сообщении о смерти; может быть, следовало сказать, что у него тоже нет матери, ведь, в сущности, так оно и было, но мысли девушки молниеносно сменяли одна другую, и она тут же задала ему какой-то новый вопрос; безусловно, это была замечательная девушка и к тому же добрая душа.

— Что это у тебя под мышкой? — спросила она.

— Мои вещи.

— Ботинки, да?

— Нет, — ответил он, — у меня нет других ботинок, кроме вот этих старых, что на мне.

— У меня тоже нет других туфель, — сказала она и подрыгала в воздухе сначала одной ногой, потом другой, чтобы показать ему, какие у нее плохие туфли; действительно, туфли были старые и дырявые, хотя когда-то это были нарядные датские туфли. Зато ноги у нее были молодые, чуть кривоватые, с круглыми и крепкими коленями. Юноша никогда еще не видел женской ноги выше колена, и, хотя туфли на девушке были стоптанные, он с восхищением смотрел, как она дрыгает ногами.

— Будем надеяться, что им удастся летом продать поселок со всем его имуществом, — сказала она, одернув платье.

— Какой поселок? О каком имуществе ты говоришь? — спросил он и невольно крепче прижал к себе сверток.

— Этот поселок, — ответила она.

— А других поселков здесь нет? — спросил он.

— Есть, но я говорю про наш поселок, — объяснила она. — Некоторые считают, что если они его продадут, то жизнь у нас наладится.

— А разве здесь так плохо? — спросил он. — Чем именно плохо?

— Видишь вот ту ржавую посудину, что стоит на рейде? Это наш траулер «Нуми». Его описали за долги Товарищества по Экономическому Возрождению, разумеется, как раз тогда, когда он готовился выйти в море на лов, так что пользы нам от него в этом году будет столько же, сколько и раньше. А шхуна «Юлиана», как известно, потонула еще в позапрошлом году. Государственный советник сбежал в Данию, рыба отсюда ушла, во всяком случае, сельдь не показывалась здесь с тех пор, как я себя помню, а Товарищество по Экономическому Возрождению — это очередная блажь Пьетура Три Лошади, не хочу выражаться слишком грубо при незнакомом человеке. Весной в поселке не было никакой работы, кроме этих несчастных правительственных камней, а их на всех не хватает.

— Правительственных камней? — тупо переспросил юноша, решительно не понимая, о чем она говорит.

— Это у нас их называют правительственными камнями, — объяснила девушка. — Их таскают вот уже три года. Правительство нанимает людей, чтобы таскать эти камни.

— А что это за правительство? — поинтересовался юноша.

— Да все то же дурацкое правительство. То самое, которое всегда у нас было, правительство богачей, важных господ, вообще всех там в столице, у кого есть деньги. Неужели ты так мало знаешь, что не слышал даже о правительстве? Я хоть знаю, что эти камни называются правительственными и что лежат они там на берегу, недалеко от пристани; мой отец таскает эти камни, чтобы уплатить долг за продукты, полученные от Товарищества по Экономическому Возрождению. Некоторые говорят, что в конце концов у нас все-таки построят порт, только, по-моему, корабли, что будут приходить в этот порт, находятся там же, где и мои новые туфли, в которых я собираюсь осенью пойти на кладбищенский бал. Ха-ха-ха! Огород у них получится, а не порт. Ты умеешь танцевать?

— Нет, к сожалению.

— Ты обязательно должен научиться танцевать, — сказала она. — На свете нет ничего, что могло бы сравниться с танцами. А какую я чудесную песенку выучила на прошлогоднем кладбищенском балу!

И она запела:

Если бы у Гроа были туфельки.

Туфельки, туфельки,

Был бы ремешок у Гроа тоненький,

Словно у куколки.

Туфельки, туфельки,

Если бы у Гроа были туфельки, —

Был бы ремешок у Гроа тоненький,

Словно у траллялля!

— Ой, а вон и сам староста! — В ту же секунду она оказалась в доме, и дверь за ней захлопнулась, а юноша остался стоять на дороге.

— Ты кто такой и на что ты тут уставился? — спросил приходский староста.

Это был хмурый человек, плотного сложения, с походкой вразвалку, с волосатыми веснушчатыми руками и упрямым лицом, вид у него был довольно неприветливый. Оулавюр Каурасон назвал себя. Тут же выяснилось, что староста не только знает о его сверхъестественном исцелении, но и имеет совершенно определенное мнение насчет того, что за птица Оулавюр Каурасон. Староста сказал, что ему нетрудно представить себе, какая болезнь была у Оулавюра, если каких-то токов да дерганий этой колдуньи из Камбара оказалось достаточно, чтобы поставить его на ноги.

— Вот из-за таких-то молодчиков честным людям Свидинсвика и приходится работать до седьмого пота, пока они валяются все свои молодые годы в постели на дальних хуторах да отращивают себе брюхо. Нет уж, хватит, тебе давно пора таскать камни.

Староста тут же вразвалку отправился вместе с Оулавюром к камням, но юноша никак не мог поспеть за ним, видно, ноги у юноши чересчур выросли, к тому же они были не иначе как разной длины и длина их поминутно менялась: то одна нога становилась длиннее, то другая, он никак не мог приноровиться, чтобы делать широкий шаг той ногой, которая в эту минуту была длиннее, да и идти по прямой ему тоже было не так-то просто, раза два он чуть не угодил в канаву, вдобавок ко всему голова у него кружилась, как будто он заболел вертячкой.

— Что это с тобой, мерзавец? — спросил староста. — Ты пьян, что ли?

— Нет, — ответил юноша, — просто у меня чересчур выросли ноги.

— Врешь ты все, — проворчал староста.

Вокруг них столпились ребятишки, игравшие в придорожной канаве и возле изгороди из колючей проволоки, они окружили юношу, потому что он был слишком длинный и шея у него была замотана шарфом, они издавали дикие вопли, словно звери, попавшие в капкан. День был чудесный: солнце сверкало на безупречно чистом небе, волшебно синело море, безмятежно зеленели луга. Ребятишек все прибавлялось. У юноши потемнело в глазах, он споткнулся о камень и чуть не упал. Ребята завыли, заулюлюкали и стали осыпать его градом насмешек. Некоторые развлекались, подставляя ему ножку, чтобы он снова споткнулся. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы ребятам не подвернулось развлечение еще похлестче. Из-за угла дома вышла старая полуслепая женщина, она шла, ковыляя, нащупывая палкой дорогу. Увидев ее, ребята оставили Оулавюра и бросились к ней с воплями: «Гудда с колокольчиком! Гудда с колокольчиком!» А другие побежали навстречу двум пьяным мужчинам, которые, стоя посреди дороги, то и дело обнимались, словно жених с невестой, и накинулись на них с бранью и насмешками.

На берегу фьорда человек тридцать или сорок таскали камни. Некоторые, примостившись на больших каменных глыбах, вбивали б них железные клинья. Над берегом простиралась благоухающая вересковая пустошь, а вдали за пустошью горную гряду рассекала зеленая долина, пестревшая лугами и болотцами. Таскание камней происходило в мрачном похоронном молчании, которое никак не вязалось с восторженным гомоном птиц, доносившимся с лугов и болот. Тупая холодная обреченность лежала на лицах людей, таскавших камни, словно легкий полет птиц, радостный весенний пейзаж, тепло синего сонного фьорда и мшистых горных уступов не имели к ним никакого отношения. По-видимому, эти люди отбывали здесь наказание за какие-то чудовищные преступления. В их безобразных одичалых лицах жило проклятие, которого, казалось, уже не стер бы никакой оправдательный приговор, не смыла бы никакая реабилитация. Разочарование в себе и полная безнадежность навсегда застыли на их лицах, эти люди срослись со своим несчастьем, они целиком признали и свои преступления и то, что не могут искупить их иначе, как проявив безоговорочную покорность и смирившись с позором угнетения; у них не было надежды даже на каплю милосердия. В чем же провинились эти несчастные? Какие преступления повлекли за собой столь страшное наказание, запечатлевшееся во всем облике этих детей горя и страдания, в их отчаявшихся, посеревших лицах, заросших щетиной, в их жалких лохмотьях, которые чьи-то могучие воля и суд, очевидно, в насмешку, напялили на их сгорбленные, костлявые и изможденные тела?