Он сочинял стихи, где бы ни находился. Его голова была полна стихами, все, что видели его глаза, просилось в стихи, поэзия жизни действовала на него с такой силой, что он ходил точно пьяный и от страстного желания облечь в поэтическую форму каждую мелочь успевал заметить далеко не все. Хоульмфридур дала ему бумаги и чернил, и с тех пор он нередко просиживал ночи напролет, торопясь писать, словно в любую минуту с шумом и грохотом мог наступить конец света и надо любой ценой, пока не погасли солнце, луна и звезды, написать как можно больше. Он записывал все, что видел и слышал, и большую часть того, о чем думал, иногда прозой, иногда стихами. Случалось, что у него уходило много часов, чтобы записать события одного дня, все производило на него впечатление; интересное слово, брошенное незнакомым человеком, раскрывало новые горизонты, крупинка мудрости казалась новым восходом, обычное стихотворение, прочитанное в первый раз, возвещало новую эру, точно первый полет вокруг земли, мир был многообразен, великолепен, богат, и скальд любил его. Счастье улыбалось этому юному скальду. Ему казалось невероятным, чтобы добрые духи, которые этим летом открыли перед ним новые пути, отвернулись от него зимой. Он даже рассчитывал, что ему заплатят за его работу, и тогда он осенью сможет поступить в реальное училище в Адальфьорде и мать, хотя она однажды и отослала его от себя в мешке, плачущего и беспомощного, наверное, как-нибудь поможет ему, узнав, что он собирается стать великим скальдом. Больше, чем когда-либо, он был убежден, что все люди добры, и ни к кому не питал зла. Повсюду он слышал дивные звуки. И видел свет.
— Вегмей Хансдоухтир, почему же ты больше не приглашаешь меня зайти в дом?
— Не хочу. — Она больше не смеется весело, беззаботно и лукаво, как прежде, она стоит в дверях дома, насвистывая и покачивая головой, сердитая и нетерпеливая; но мелодия прежняя.
— Черти проклятые, жалкие твари. Откармливать их на убой запрещено, вот никто и не заботится о том, чтобы накормить их досыта, особенно те, у кого есть и жратва и деньги, а эти черти носятся по всему поселку, орут, бранятся да клевещут на ни в чем не повинных людей. Но с меня хватит, клянусь Богом, даже если его и нет.
— О чем ты говоришь, девушка? — спросил скальд. — Что тут произошло?
— А ты разве не знаешь, что мои братья и сестры натрепали ребятам, будто я спала с тобой, когда ты ночевал у нас? С тех пор стоит мне показаться на улице, как появляется эта оголтелая орава и кричит мне вслед, что я спала с психом. И взрослые, конечно, тоже не отстают. Плохому о человеке всегда верят, особенно если это ложь.
— Да, но если у человека чистая совесть, какое ему дело до того, что болтают люди? — сказал он, желая утешить ее.
— По-твоему, если у человека чистая совесть, так пусть эти людоеды рвут его на куски? — спросила она. — Да и кто тебе сказал, что у меня чистая совесть?
— Боже, какая ты сегодня сердитая, — сказал он.
— Да, изрядно, — сказала девушка и засмеялась. Больше она не сердилась.
— Я думал, что мы с тобой друзья и не будет ничего особенного, если ты пригласишь меня зайти, плевать на то, что болтают.
— Я просто дура, — сказала она. — Другой такой не сыщешь. Я не умею дружить. И мне противно быть кому-нибудь сестрой. — Потом она прибавила тонким голоском, не то смеясь, не то плача и не сводя с него тяжелого горячего взгляда. — И тебе не стыдно?
— Чего? — удивился он.
— А-а, ты тоже дурак, — сказала она. — Точно такой же, как я. В жизни не встречала такого дурака.
— Значит, ты не хочешь со мной разговаривать?
— Разве я с тобой не разговариваю? — спросила она. — Ты что, оглох?
— Когда мы с тобой сможем увидеться?
— А разве ты меня не видишь? — спросила она. — Ты что, ослеп?
— Нет, я имел в виду, как тогда, — сказал он.
— А к чему это? Нет, такого дурака я еще не встречала, — сказала она.
Упрямый и смущенный, он стоял на дороге, ему не хотелось уходить, но о чем говорить с ней, он тоже не знал.
— Некогда мне тут с тобой разговаривать, — сказала она.
— А ты со мной и не разговаривала, — сказал он.
— Ты бы лучше написал обо мне стихотворение, — сказала она.
— А я уже написал. Хочешь, я тебе его прочитаю?
— Не-ет, не хочу!
— Вот ты какая!
— Не сердись, — сказала она. — Ты теперь в милости у Пьетура Три Лошади и скоро станешь важным барином. А что такое я? Ничто. Ха-ха-ха! Иди уж себе!
Ее смех не был больше звонким и искренним и таким чудесно бессмысленным, как прежде, — должно быть, что-то все-таки случилось.
— Мне уже никогда нельзя будет прийти к тебе? — спросил он.
— Можешь пройти здесь по дороге завтра утром, сказала она.
— Спасибо.
На другой день утром, в то же самое время, он шел по дороге мимо ее дома. Она стояла в дверях и улыбалась. Он попросил ее, чтобы она пригласила его в дом.
— Впервые слышу, чтобы девушке было прилично приглашать в дом мужчину.
— Но ведь раньше ты приглашала меня? — удивился
он.
— Тш-ш, — шикнула она и оглянулась. — Не ори так.
— Больше я не буду просить тебя об этом, — сказал он.
— Ты живешь в самом большом доме в Исландии, почему ты сам никого не приглашаешь к себе в гости? — спросила она.
— Милости прошу, — ответил он. — Всегда буду рад тебя видеть, правда, тебе придется влезть через подвальное окно, потому что дверь заколочена.
— Ты что, рехнулся? — спросила она. — Неужели ты думаешь, что я пойду в гости к мужчине?
— Едва ли меня можно назвать мужчиной, — скромно сказал он. — Но у меня есть старый диван, так что я хоть смогу предложить тебе сесть. К сожалению, у меня нет стекол в окнах, поэтому, когда идет дождь, вода попадает внутрь.
— Но у тебя есть одеяло, чтобы укрыться, я знаю, — сказала она.
— Да, у меня есть большое одеяло, под ним могут укрыться даже сразу двое, — сказал он.
— Вот как? А откуда оно у тебя?
— Мне его дала Хоульмфридур с Чердака.
— Вот оно что, — сказала девушка. — Ну что ж, тебе повезло. Она ведь тоже пишет стихи, как и ты, правда, никто, к счастью, не слышал ни одного ее стихотворения.
— Если ты придешь ко мне сегодня вечером, ты получишь стихотворение, — сказал он.
— В первый раз слышу такую дерзость! Ты что, считаешь, что девушка может прийти к мужчине? За кого ты, собственно, меня принимаешь? Можешь укрыть своим одеялом Хоульмфридур с Чердака, она тоже пишет стихи, как и ты. Ну, а теперь мне пора!
— Можно мне завтра снова пройти мимо? — спросил он.
— Разве я могу запретить тебе ходить по дороге? — спросила она.
— Лучше уж нам больше никогда не встречаться, — сказал он с мировой скорбью в голосе.
Тогда она рассмеялась и сказала:
— Ну ладно, приходи завтра.
И так день за днем. Уже не в первый раз тот, кто сперва улыбался скальду, вдруг поворачивался к нему спиной и начинал думать о самом себе вместо того, чтобы думать о нем. Иногда человеку кажется, что он понял человеческую душу. А несколько дней спустя он уже не понимает ее. Один день человека целуют, и ему кажется, что так будет всегда. А на другой день его уже не целуют.
Глава одиннадцатая
Скальд утешался тем, что просматривал свои тетради, в которых было записано уже около тысячи стихотворений, а может, даже и больше. Когда-нибудь мир, возможно, поймет, что это было за сердце, когда-нибудь. Жили в прежние времена два скальда[11], величайшие скальды Исландии, они враждовали между собой, потому что каждый из них по-своему служил богу поэзии Браги, однако оба они любили Браги всей душой, но, может быть, еще больше они любили исландский народ, который всегда так плохо заботился о своих скальдах. Оба умерли молодыми в нищете и безвестности, один — в Копенгагене, другой — в Рейкьявике; где могила первого — никто не знает, но могила другого, говорят, сохранилась. А их стихи вот уже тысячу лет согревают сердце каждого исландца. Кто же такой я, Оулавюр Каурасон, чтобы надеяться на большее счастье, чем они?
— Это ты живешь в этом замке?
Навстречу ему по тропке вдоль берега поздним вечером идет какой-то человек; незнакомец невысок ростом, но широк в плечах, у него сросшиеся брови, светло-каштановые волосы, глаза с зеленоватым блеском, на лице написано высокомерие, словно он все знает лучше всех на свете, голос у него низкий, шея открыта, на ногах стоптанные парусиновые ботинки. Оулавюр Каурасон не имел ни малейшего понятия, что нужно незнакомцу, и, словно оправдываясь, сказал, что ему разрешили ночевать в этом замке, потому что у него нет никакого дома.
— Я тебя знаю, — сказал незнакомец. — Ты поэт, — рука у него была небольшая и изящная, с широким запястьем, крепкой ладонью, пальцы, как у женщины, утончались к концу, ногти были длинные и выпуклые. Но его рукопожатие было сильным и дружеским.
— Меня зовут Тоураринн Эйоульфссон, — сказал он. — Древнее имя, как видишь, поэтому я взял себе другое — Эрдн Ульвар, так меня и зови. В поселке меня зовут просто парнем из Скьоула.
Он говорил серьезно и гладко, словно читал по книге, хмурил брови, щурился и опускал книзу утолки рта, и, хотя он не сводил глаз с собеседника, взгляд его постоянно устремлялся куда-то вдаль. Он был красив какой-то особенной, необычной красотой, которая объясняла высокомерное выражение его лица и оправдывала его. Голос у него был низкий, и в нем слышалась хрипота, но была в нем в то же время и какая-то мягкость.
— Я тоже раньше был поэтом, как и ты, — продолжал он своим гордым голосом. — Идем пройдемся по дороге. Я чувствую, что мы с тобой станем друзьями.
— Позволь мне еще раз пожать твою руку, — сказал скальд. — Я так давно мечтал иметь друга, у меня никогда в жизни не было ни одного друга. Меня зовут Оулавюр Каурасон, но я зову себя Льоусвикингом, потому что, когда я был ребенком, я часто стоял на берегу маленького залива, который назывался Льоусавик, Светлый залив, и смотрел на птиц.