Свет мира — страница 41 из 119

— Ты пришла, чтобы подарить мне драгоценнейшее сокровище жизни и сделать меня его владельцем, — сказал скальд.

— Нет, — ответила она. — Я пришла, чтобы услышать, как ты дышишь. Дыши!

— А несколько дней подряд ты не хотела мне улыбнуться и гнала меня прочь, — прошептал он ей на ухо.

— Когда человек влюблен, ему не до смеха; если он смеется — значит, он не влюблен, — ответила она, прибавив по старой привычке «ха-ха-ха», но это был не смех.

— А сегодня ты кричала мне вслед и натравила на меня ребятишек.

— О, ты ведь великий скальд, ты понимаешь все и вместе с тем ничего не понимаешь. Таких, как ты, больше нет, я не виновата, что ты так на меня действуешь, никогда в жизни я не поступала столь глупо, я прекрасно знаю, что этого делать нельзя, что я не должна, не хочу, что тебе всего семнадцать, а мне восемнадцать и что у нас нет денег, и все-таки я люблю тебя так, что даже ненавижу, вот провалиться мне на этом месте; любовь — это дикий зверь; я просто сама не своя; я шла по колено в воде между скал, чтобы меня никто не видел; когда человек влюблен, он все равно что преступник, клянусь тебе, я могла бы убить кого-нибудь или обокрасть, вот какая я дурная. Разве ты не видишь, что у меня под платьем ничего нет, милый!

Утром Хоульмфридур с Чердака молча подала ему кофе и продолжала заниматься своими делами. Он не смел взглянуть на нее, но слышал, как она громко покашливает, и в ее покашливании звучали высокие серебряные нотки, словно она была где-то далеко-далеко отсюда. И все-таки теперь он сильнее ощущал ее присутствие, чем раньше. Переживания этой ночи открыли ему новые чувства. Мир стал иным, чем прежде, всех мужчин и всех женщин он видел теперь в новом свете, неожиданно он обнаружил, что сидит и думает о том, какова она, эта женщина, и ему в то же мгновенье стало стыдно. Ее лицо — это непостижимое единство отчуждения и близости, страсти и самоотречения, любопытства и безразличия, это неразрывное волшебное созвучие согласия и отрицания, — скальду вдруг показалось, что ни одно лицо никогда еще не значило для него так много, что, в сущности, ее лицо значит для него гораздо больше, чем его собственное, но он изменил ее лицу, изменил ей и был убежден, что ей это уже известно, что ей известно все-все.

Да, это правда, любовь выше всех ценностей; по сравнению с естественным сверхъестественное просто смешно, так же как чудеса жалки по сравнению с простыми человеческими делами; живые очертания молодой любящей женщины — вот ключ к красоте, вот основной мотив всей мировой поэзии; солнце сверкает прямо в лицо юноше, и в открытое окно вместе со свежим влажным ветром врывается гомон морских птиц, но все-таки в сознании скальда пробуждается нечто похожее на сожаление, словно он изменил чему-то более дорогому, чем все это.



Глава четырнадцатая

Траулер «Нуми», принадлежавший свидинсвикскому Товариществу по Экономическому Возрождению, спокойно ржавел на рейде, служа прибежищем для крыс и привидений: некоторые люди своими глазами видели, как в зимние ночи на нем мелькали голубые огоньки. В те годы, когда траулеру полагалось за счет Товарищества по Экономическому Возрождению вести лов на лучших в мире рыболовных отмелях, лежавших вблизи от берега, он лишь увеличивал долги в Банке на десятки и сотни тысяч; если бы эти деньги присоединили к остальным долгам могучего Товарищества, то получилась бы сумма, которой с лихвой хватило бы на то, чтобы всех жителей поселка превратить в графов или баронов. Но почему-то любая рыбешка поспешно уплывала в открытое море, едва только траулер «Нуми» показывался на месте лова. Два года тому назад правлению Товарищества по Экономическому Возрождению пришла в голову гениальная мысль поставить траулер на якорь — пусть лучше собирает крыс вместо того, чтобы увеличивать долги в Банке. Теперь многие уповали лишь на то, что какой-нибудь добрый человек откупит у Товарищества по Экономическому Возрождению все хозяйство со всем, что к нему относится, в том числе и с долгами, но пока желающих что-то не находилось. В конце концов Банк заявил, что его христианское долготерпение, столь характерное для подобных учреждений, лопнуло и он намерен описать траулер в счет неуплаченных долгов да набежавших процентов и продать его с аукциона в самое ближайшее время.

И вот однажды утром в начале сенокоса, как только рассеялся густой непроглядный туман, люди взглянули на море и обнаружили, что траулер, которым они владели сообща, исчез. Что же тут такого, если люди удивились: куда подевался их траулер? Неужели его украли? Или пришел Банк и забрал его? Люди пошли к директору и спросили, куда подевался траулер, на что директор ответил им, что никакой он, черт побери, не исландец. К концу дня по поселку разнесся слух, что на берег фьорда выбросило объеденный крысами спасательный круг с названием траулера, и тогда всем стало ясно, что больше нет надобности гадать о судьбе, постигшей корабль. Ржавчина и крысы совместными усилиями доконали его, и он отправился на дно моря.

Как ни странно, исчезновение траулера, вызвавшее немалый переполох в поселке, не произвело ни малейшего впечатления на Оулавюра Каурасона, ибо с этим траулером у него не было связано никаких воспоминаний и никаких надежд на будущее. Но благодаря исчезновению судна ему пришлось узнать кое-что, сказанное то шепотком, а то и в полный голос. Только теперь люди вдруг сообразили, что с помощью этого траулера они могли бы добывать себе пропитание, вместо того чтобы год за годом таскать для правительства камни.

Во всяком случае, когда они видели траулер стоящим на рейде, им казалось, что их жизнь как бы застрахована, хотя траулер насквозь проржавел и всю его команду составляли лишь крысы да привидения. Пока судно держалось на воде, люди словно питали невесть на чем зиждившуюся надежду, что в один прекрасный день траулер выйдет в море, забрав на борт отважных рыбаков поселка, которые решили во что бы то ни стало добыть миллионный улов из тех неисчерпаемых сокровищниц, каковыми слыли свидинсвикские рыбные отмели, где шхуны из отдаленных концов страны или вообще из чужих стран черпали богатство и изобилие на глазах у жителей этого фьорда. Но вот траулер затонул, и поселок проснулся точно на краю пропасти.

Староста хотел тут же созвать собрание правления Товарищества по Экономическому Возрождению, чтобы принять резолюцию, но это оказалось невозможным, потому что членов правления нельзя было собрать — судья жил в другом фьорде, пастор Брандур уехал проверять свои приходы, доктор каждый божий день напивался до чертиков, а сам директор Пьетур Паульссон вообще не был исландцем. Единственный, кто в правлении о чем-то заботился, — это пятый член правления, староста. И поскольку собрать правление сразу же после исчезновения траулера оказалось делом неосуществимым, староста сам отправился к судье, не скрывая цели своей поездки. Он хотел, чтобы Пьетур Паульссон был снят с поста директора, арестован и в кандалах отправлен в столицу. Никто не сомневался, что староста сам охотно принял бы на себя директорские полномочия еще и потому, что возглавляемый им приход перешел теперь на попечение округи. А время между тем шло. Наконец разнеслась весть, что судья собирается приехать в поселок и заняться расследованием обстоятельств, при которых исчез траулер. Хуже обстояло дело со снятием Пьетура Паульссона с директорского поста и отправкой его в кандалах в столицу. Пьетур Паульссон был выбран директором на пять лет и пользовался неограниченным доверием и у судьи и у правительства, не говоря уже о том, что у пастора он был единственной опорой в духовных вопросах, а у доктора — главным потребителем алкогольных напитков. В столичных газетах о директоре постоянно упоминалось как о самом уважаемом и деятельном социалисте Исландии. И хотя поселок не уставал поносить директора у него за спиной, директор все равно оставался единственным человеком, к которому все, и в первую очередь многодетные матери и вдовы, обращались с мольбой о помощи и на кого они могли положиться в случае нужды, ибо этот человек не мог видеть страданий и всегда был готов в лепешку расшибиться ради других.

Что тут было делать старосте? У этого первоклассного лодочного мастера, который был безупречен, как червонное золото, и все делал с толком, хотя и был лишен способности мыслить и говорить, как образованный человек, не было больше сил терпеть. Когда все пути оказались отрезаны, ему пришло в голову обратиться к общественности, к рядовым членам Товарищества по Экономическому Возрождению, к тем мелким пайщикам, которые давно заложили все свое имущество, беря в долг продовольствие, и староста попытался созвать их на собрание. Он нашел единомышленников, готовых помочь ему, назначил собрание и прибил к телеграфному столбу на перекрестке объявление, в котором говорилось, что, поскольку остальные члены правления заняты своими делами, он, староста, будучи представителем прихода в Товариществе по Экономическому Возрождению, приглашает всех на собрание в помещении приходского совета в восемь часов, чтобы объявить войну преступлениям и злоупотреблениям, царящим в их обществе, и вынести решение о необходимости уничтожить все сорняки и всех ядовитых змей, которые расплодились и размножились в поселке за последнее время.

По счастью, вся эта малоувлекательная борьба развертывалась вне поля зрения юного скальда Оулавюра Каурасона, который размышлял главным образом о духовных ценностях, наслаждался красотой и, насколько это возможно, исповедовал любовь к человечеству, в придачу к этому он еще был влюблен и пережил ошеломляющую встречу с любовью — словом, он находился в самом лирическом состоянии. Однажды тихим вечером, когда море казалось сотканным из золота и бархата, он попросил своего друга Эрдна Ульвара посвятить его в тайны сонета, и с тех пор для него перестали существовать все остальные стихотворные формы.

Но когда друг скальда неожиданно примкнул к лагерю старосты, этого бессердечного человека, не имевшего ни капли жалости к бедным больным скальдам и заставлявшего их таскать камни, и начал бегать из дома в дом, созывая людей на собрание, которое этот бездушный чурбан решил устроить, чтобы выступить против директора Пьетура Паульссона, покровителя духовной жизни, Оулавюр Каурасон перестал понимать своего друга. «Очевидно, причина в том, что он все еще видит перед собой свою сестренку, лежащую в гробу, и считает, что ее убили, — думал скальд, жалея друга и прощая его. — И я тоже, наверное, не смог бы писать стихи, если б у меня была сестра и ее убили».