Свет мира — страница 51 из 119

— Рыба, — пробормотал владелец баз, прикрыв глаза и свесив голову над неоткупоренной бутылкой коньяка, зажатой между колен. — Рыба. Рыба.

— Рыба? — повторил директор плаксиво. — Рыба и больше ничего?

— Почему же больше ничего? — удивился владелец баз, поднял голову и внезапно икнул. — Икра и печенка имеют огромное значение. Рыбьи отходы и ворвань. Даже дерьмо имеет огромное значение. Только люди не имеют никакого значения. И деньги, когда человеку нужна баба. «Гримур Лодинкинни» не нуждается в проклятых социалистах.

Изрекая эти крылатые слова, он вдруг заметил, что Оулавюр Каурасон, позабыв об опасности, снова уселся недалеко от них. Инстинктивная неприязнь с новой силой вспыхнула во владельце баз. Он вскочил, на этот раз без всякого предупреждения бросился на юношу и, повалив его, уселся ему на грудь, в одной руке он зажал ворот его куртки, а в другой держал бутылку с коньяком. Никакие мольбы Пьетура Паульссона сжалиться над скальдом больше не помогали, и, хотя Пьетур говорил, что это его собственный скальд, которого он кормил и поил все лето, владелец баз решительно не желал видеть возле себя человека в здравом рассудке.

— Скальдов надо поить, чтобы они теряли рассудок! — заявил он и попытался повернуть голову Оулавюра Каурасона так, чтобы горлышко бутылки попало ему в рот. — А если они не хотят пить, их надо морить голодом, их надо втаптывать в грязь сапогами!

Но именно в ту минуту, когда скальд почувствовал, что его хотят лишить последних крох человеческого достоинства, ибо лишить его чего-нибудь другого было невозможно, когда его хотели лишить самого неотъемлемого человеческого права — права самому распоряжаться собой, в тот самый миг, когда сапог властелина уже опустился ему на лицо, скальд вдруг понял, что все это ему совершенно безразлично. Он вспомнил о своих стихах, он, уж если на то пошло, обладал ценностями, которых никогда не смогут коснуться руки владельца баз. Он вспомнил о тысячах скальдов, которых владельцы баз всего мира втаптывали в грязь сапогами задолго до его рождения. Время идет, и могилы зарастают травой. Но много лет спустя после того, как владельцы баз превратятся в прах и исчезнут во мраке ночи, окутанные презрением веков, песни скальдов будут звучать на устах живых и любящих людей.

Сначала Пьетур Паульссон, не вмешиваясь, глядел на эту сцену, но когда дело зашло чересчур далеко, он надел пенсне и встал.

— Тебя зовут Юэль Юэль Юэль, мой друг, это шикарное имя, — сказал Пьетур Паульссон и опустил руку на плечо владельца баз. — Но я тоже, черт побери, никакой не исландец, если хочешь знать. Мою бабушку звали фру София Сёренсен.

— Тебе придется долго ждать, прежде чем акционерное общество «Гримур Лодинкинни» соизволит помочь такой паршивой крысе, как ты, которая топит суда, обкрадывает кассы, подделывает векселя и поджигает дома! — кричал владелец баз, пока директор оттаскивал его от скальда.

Некоторое время они злобно боролись в траве возле каменной груды. Но когда директор уже совсем было подмял под себя владельца баз, у того изо рта, прямо в физиономию Пьетуру Паульссону, фонтаном брызнула рвота, точно началось извержение вулкана. Атакованный столь неожиданным оружием, директор отпрянул, он снял пенсне, вынул вставные зубы, спрятал то и другое в карман и стал вытирать рукавом лицо. Владелец баз вскоре заснул в собственной блевотине. Пьетур Паульссон улегся возле каменной груды и тоже заснул. Оулавюр Каурасон сидел неподалеку, приглядывая за лошадьми и наблюдая в то же время, как столпы общества ведут себя во сне.

День клонился к вечеру.


Глава двадцатая

Вечером на другой день после этого богатого событиями путешествия скальд сидит на низком чердаке Хоульмфридур у открытого окна, волны с тихим мерным шумом бьются о берег, море сверкает в лунном свете. Он только что поел и рассказал о поездке, женщина убрала со стола и вымыла посуду. В этой выскобленной добела кухне с открытыми окнами живет такое простое достоинство и одновременно такое ненавязчивое тепло, что человек чувствует себя здесь счастливым, даже если его мчит бурный поток житейских неудач. Милые цветастые тарелки на полке, мутовка на стене, занавески в голубую клеточку, спицы на подоконнике, тепло от плиты, запах кофе, лунный свет, море — если все это продать, не много получишь денег, а между тем это и есть мир, каким он бывает, когда он повернут к человеку самой прекрасной своей стороной.

Вдруг на лестнице раздался грохот, кто-то стучал в дверь с подвешенной гирей, потом забарабанил в дверь кухни. Оказалось, однако, что это не муж Хоульмфридур. Это была долговязая девчонка директора. Она сказала, что принесла Оулавюру Каурасону письмо от Юэля Юэля Юэля, и исчезла.

Женщина подошла к окну и стала рядом со скальдом, когда он разорвал конверт. Он вытащил из конверта очень красивую бумажку с картинкой и повертел ее в лунном свете, не понимая, что это такое.

— Это пятьдесят крон, — сказала Хоульмфридур. Он был ошеломлен. Первый раз в жизни он получил деньги. Прошло немало времени, прежде чем ему стало ясно, какую благодать несет ему этот подарок. Наконец он схватил Хоульмфридур за руку и сказал:

— Теперь я смогу купить себе одежду! Наверно, и сапоги, а может, даже сумею поехать в Адальфьорд, чтобы издать там свои стихи и повидаться с матерью.

Она ничего не ответила. Только после долгого молчания тоненько кашлянула.

— Разве тебе не кажется, что это прекрасный подарок? — спросил он.

— Нет, — ответила она прямо. — Мне кажется, что было бы гораздо лучше, если бы важные господа бесплатно измывались над простыми людьми, ведь в глубине души именно этого они и жаждут.

Скальд потерял дар речи, по правде сказать, он не понял, что она имела в виду. Женщина отошла в ту часть кухни, которая лежала в тени, и словно растаяла.

— Богач, который не в состоянии ударить бедняка по лицу, не вытащив тут же кошелек, — жалкое ничтожество, — сказала она. — Любой червяк не столь жалок и отвратителен, как богач, имеющий совесть.

Ее тонкий чистый серебряный голос перешел в шепот.

— Хоульмфридур! — в ужасе прошептал он. — Где ты? Иди сядь рядом со мной!

Прежде чем сесть, она молча походила по комнате. Потом она села на скамейку рядом с ним. Повернувшись к нему спиной, она смотрела на море.

— Хоульмфридур, — позвал скальд, но она не ответила, только вздохнула и взялась за свое вязание.

— Хочешь, я выброшу эти деньги в окно? — предложил он.

Она долго не отвечала, только вязала быстро-быстро. Наконец она сказала своим чистым серебряным голосом, который уже был спокоен:

— Мне нечего дать тебе взамен.

Он помолчал. Потом сказал:

— Нет, есть. — И опять воцарилось молчание.

— Что? — еле слышно шепнула она в лунном сиянии.

— Ты знаешь, — ответил он.

Молчание.

— Нет, — сказала она.

Молчание.

— Да, — сказал он.

Так продолжался этот разговор, состоящий из односложных бессмысленных слов, долгого молчания и спокойного шума волн, которые разбивали свою зеленовато-белую пену о блестящие береговые камни.

— Хоульмфридур, ты, которая видишь все, — сказал он, — ты ведь знаешь, что со мной творится.

— Откуда мне это знать, — ответила она. — Чужая душа — потемки.

— Ты ведь знаешь, что на меня свалилось тяжелое горе, — сказал он.

— Горе? — удивилась она. — Я не знала. Какое же это горе?

— Любовное, — ответил он.

Его вдруг поразила мысль, что человек, испытавший небольшое горе, получит вознаграждение, если ему будет дано насладиться утешением такой женщины. Но она заявила спокойно и уверенно, словно ничего не случилось:

— Любовного горя не бывает.

Он был недоволен ее ответом, когда она так говорила, он не понимал ее.

— Можешь называть это как хочешь, Хоульмфридур, ведь ты очень умная, и к тому же настоящий скальд ты, а не я, — сказал он. — Но в последние недели я чувствовал, что дни жизни становятся все короче и короче, темнее и темнее и что скоро наступит беспросветная ночь.

— Скоро наступит беспросветная ночь, — повторил, словно эхо, тонкий серебряный голос в лунном свете, но она продолжала вязать.

Он все еще прислушивался к этим словам, хотя они уже перестали звучать, потом вздрогнул, придвинулся невольно к ней поближе, положил руку ей на плечо и сказал очень серьезно:

— Нет, Хоульмфридур, ты не должна так говорить.

— Это твои слова, — ответила она.

— Пусть, но ты не должна их повторять, — сказал он. — Если ты хочешь спасти мою жизнь…

— Ребенок, — сказала она, когда он умолк. — Странный ты человек. Ты такой непростой, что никогда не знаешь, шутишь ты или говоришь серьезно. И вместе с тем ты такой бесхитростный, что тебя даже жалко.

— Я человек, жаждущий утешения, — сказал он.

— А кто утешит меня? — спросила она.

Этот вопрос оказался для него неожиданным, и он покраснел до корней волос. Он всегда думал, что он единственный человек в мире, которому плохо, ему никогда не приходило в голову, что эта проницательная немногословная женщина с тонким серебряным голосом тоже нуждается в утешении.

— Все лето я мечтал прочесть тебе свои стихи, — сказал он. — Но все-таки никогда так, как в этот вечер, я не жаждал… послушать твои стихи.

— Я их сожгла, — ответила она.

По-осеннему шумит море. Узкий серп месяца висит по эту сторону гор почти над серединой фьорда, он висит близко от берега, почти над самыми прибрежными скалами, всего в нескольких метрах от окна. Ребенок верит, что стоит только протянуть руку, и можно схватить месяц, что можно стать на лунную дорожку, бегущую по воде, и пройтись по ней; человек верит в то, что красиво. Долго эта простая картина была единственным продолжением их разговора. Наконец он прижался лицом к ее шее и попросил:

— Можно мне поцеловать тебя?

— Нет, — коротко ответила она, но не обиделась.

— Почему? — спросил он.

— Я гожусь тебе в матери, — ответила она.

— Ну, будь тогда моей матерью, — попросил он.