– Он! Он!
– Да ведь Фриц же про сие непременно известен сделается! – испуганно глядела Алена на свою легкомысленную благодетельницу. – Они же приятели!
– Да я готова всему свету объявить свое счастье! – И Катюшка затейливым, прельстительным движением выхватила из складок юбки листочек – кругом измаранный корявыми строчками и уже изрядно смятый.
– У меня там карманчик потайной! – объявила она торжествующе. – Это ведь только у мужчин карманы на кафтанах сверху нашлепнуты, для красоты, а мы, бабы, сиречь дамы, все к делу пришьем! Вот – здесь все сказано. Поначалу он мне снимет дом в Китай-городе, возле Варвары-великомученицы, со всею обстановкою, с коврами, зеркалами, стульями… А спустя месяц мы с ним подадимся в Санкт-Питербурх! И будем при государевом дворе. Теперь ведь все в Питербурхе дома себе строят. Там царь, там двор, там верховые боярыни и боярышни… эти, как их, фрейлины. Нет, песенка барбарской Москвы спета!
Катюшка уже явно пела с чужого голоса, и нетрудно было догадаться, с чьего.
– Да он же толстый, как студень, твой Штаубе, а герр Фриц молод, пригож! – заломила руки Алена. – И чего тебе мало? Скоро Фриц оздоровеет, а пока ты так гуляешь направо и налево?
– Вот еще! – не без обиды глянула Катюшка. – Прямо-таки направо и налево! Я довольно часто бывала ему верна.
– Думаешь, так Фриц тебя и отпустит? – не отставала Алена. – А ежели и отпустит – сперва побьет не на живот, а на смерть, как меня муженек бивал, а потом ведь уйдешь голая, босая – ну что хорошего? А наряды твои? А справа самоцветная? А башмаки? Да мало ли! Думаешь, он так тебе все это и отдаст, чтобы ты перед фон Штаубе прелестничала? Держи карман шире!
Безмятежное чело Катюшки впервые отуманилось легким облачком задумчивости. Она нерешительно оглянулась на стоячий сундук с дверцею, шкап называемый. Это была не какая-нибудь там деревенская или купеческая грядка[39], а необъятное вместилище, в коем на особенных распялках… нет, не висели, а скорее стояли, топорщась фалбалами и блондами[40], платья из золотого и серебряного травчатого[41] штофа, атласа и гризета различных цветов, тафты однотонной и узорчатой, бархатов и гродетуров[42] – что одноцветных, что травчатых. В особенном отделении лежали шиньоны, кружева, цветы – они сменялись на Катюшкиной голове ежедневно, хотя она всему предпочитала фонтаж-коммод – парик с фальшивыми трубами-локонами на макушке и пышным хвостом снизу. Алена поглядывала на это сооружение с ужасом: брезговала чужими волосами, да ей и не к лицу было, и ни к чему: своя коса русая, спелая…
Под платьями были горами навалены башмачки: кожаные, сафьяновые, атласные, парчовые; новые, яркие вперемешку с поношенными, протертыми на подошвах до дыр после неутомимых польских, англезов, галопов, контрадансов, до которых Катюшка была столь же охоча, как до мужских ласк. Потерять все это было куда страшнее, чем испытать побои Фрица, который ее никогда и пальцем не тронул, – может быть, он и вовсе драться не умеет! Да… расставаться со всем этим изобилием у Катюшки не было желания… да и намерения у нее такого не было, как показали дальнейшие события!
А пока же она невзначай взглянула в окно поверх Алениной головы – и тотчас личико ее снова засияло, в глазах запрыгали бесенята, и, махнув пухленькой ручкой, Катюшка заговорщически прошептала:
– Да черт ли с ними, с этими потаскунами немецкими! Ты лучше погляди… погляди только, что мне от швейки принесли! – И она с лихорадочной поспешностью принялась развязывать тот самый узел, с которым явилась домой, а потом вдруг накинулась на Алену и в одно мгновение ока распустила шнурки на ее лифе.
– Раздевайся! Раздевайся же… экая ты копуша! Я хочу поглядеть, как оно со стороны.
Катюшке всегда было – вынь да положь, Алена уже и отчаялась противиться ее придумкам, а потому покорилась: выскочила (лихорадка подруги передалась и ей!) из подаренного Катюшкою и почти вовсе нового светло-серого гризетового[43] платья – не из самых оно было, конечно, дорогих, но Алене казалось бесподобным! – потом, повинуясь ошалелой Катюшке, спустила рубашку – и на нее тотчас было обрушено нечто душистое, воздушное, нежно-нежно-голубое. Как будто облачко предрассветное, прозрачное окутало Алену, и легкие струйки одели ее с головы до ног, но неудержимо ползли с плеч, остановив свое скольжение, лишь когда зацепились за ознобно встопорщенные соски.
И в это самое мгновение вошел фон Принц.
– О! Фрицци! Майне либер! – Катюшка с восхитительным лицемерием кинулась ему на шею, оставшись, впрочем, на приличном расстоянии благодаря надетой под робу ивовой корзинке.
Фриц охотно ответил бы на воздушное чмоканье напомаженных губок полновесным поцелуем взасос, однако он сам платил за Катюшкины помады, румяна и белилы, а потому не впился в алые губки, не прижался щекой к бело-розовой щечке, не прижал к себе округлый стан своей подруги. Поцеловав и обняв скорее воздух вокруг, чем саму Катюшку, он вдруг увидел нечто изумившее его своей неожиданностью – и уставился туда, не без усилий выискав щель для обозрения между труб и лент Катюшкина фонтаж-коммода.
Алена перестала дышать, опасаясь, что весьма легкомысленное нагромождение буфмуслиновых[44] складочек и фалбалочек рухнет к ногам, оставив ее перед взором отменно одетого Фрица (он любил все яркое и частенько наряжался в розовые, желтые или ядрено-зеленые, как сейчас, цвета) вовсе голой. Она и прежде-то с трудом привыкала, что приходится снимать нательный крест из-за декольте, выставляющего его напоказ, будто наперсный, а ношение наперсных крестов приличествовало только батюшкам. Здесь же она вся себе казалась сплошным декольте. И замирала от смущения.
А в голову фон Принца, вообще склонного к философствованиям, явилась мысль, что женщина есть хамелеон, принимающий на себя цвет предметов, его окружающих. Он и прежде-то ничего не имел против, когда Катюшхен решила оставить при себе отважную русскую девицу – довольно-таки неприглядную, кстати сказать. Что с того, что при первой встрече Алена оказалась одета в ветхую сорочку, под которой так и сквозило тело! Фриц был человек цивилизованный, а потому русские туземки для него не существовали как женщины – что в белье, что в своих просторных нарядах, дававших им полную свободу раздаваться вширь.
Потом он одобрительным взором отметил преображение Сандрильоны[45] если не в принцессу, то хотя бы в приличную фрейлейн, но теперь… tausende von Teufelen![46] Истинная нимфа, нет, подымай выше – богиня! Венус, ну в точности Венус!
Фриц глядел на эту знакомую и незнакомую женщину – и словно впервые видел ее низкие, прямые брови, странно-темные при ослепительно-белой коже и светлых глазах. Ресницы тоже были темные, длиннющие, круто загнутые, и в их обрамлении серые глаза казались особенно яркими и как бы влажными. Полурасплетенная темно-русая коса лежала на мраморных плечах… завитки ее спускались на нервно вздрагивающую грудь, зачем-то прикрытую этим бледно-голубым неглиже. «Неглиже – значит «без всего», – мелькнула у Фрица мысль, и он ощутил, как вдруг забилось его спокойное немецкое сердце. Его нестерпимо потянуло поскорее распахнуть сей наряд и поглядеть, что это под ним столь приманчиво розовеет, белеет, а внизу и темнеет. Стало быть, Алена… да, ее зовут Алена, то есть Ленхен, вовсе без рубахи, в одном этом самом «без всего»?
– Красиво, правда? – промурлыкала Катюшка, не упустившая ни единой тени, пробежавшей по лицу ее любовника… считай, уже бывшего любовника. – О, Фрицци! Я бы так хотела тебе показать все, что нынче получила у белошвейки! Но мне и самой охота поглядеть! Вот что: мы поглядим все это на Алене! И ты мне скажешь, что тебе нравится, и это мне купишь. Хорошо, дружочек?
«Дружочек» слабо кивнул – и с облегчением рухнул в очень своевременно подвинутое кресло. Ему вдруг стукнуло в голову, что Катюшхен заставит Ленхен переодеваться прямо здесь, перед ним! Слава Богу, нет… увы, нет.
Катюшка уволакивала Алену в соседнюю светлицу и там помогала облачаться. А на Алену словно столбняк напал. Она ощущала себя в сердцевине некоего смерча из нижних шелковых или атласных юбок, шнурованья без рукавов, лент, сорочек, чулочек, а также всевозможных кружев: тут были и кружева «лама», сплетенные из очень тонкой шерсти, шантильи из крученого черного шелка, шелковые же блонды, причем эти последние – серебряные с белым шелком и серебряные с битью[47], золотые с белым шелком и золотые с битью, серебряные с белым шелком на одну сторону городки[48], серебряные с грозно-синим шелком, кружева с бисером, простые белые и черные без серебра… Окутывая Алену аршинами и аршинами кружевных лент, Катюшка выгоняла ее на обзор к Фрицу в одной только буфмуслиновой беленькой сорочице и, с удовлетворением отметив, как все чаще ходит вверх-вниз кадык на немецком горле, вновь влекла переодеваться – и вновь выставляла на обозрение, тараторя при этом, что хороших кружев и белья нынче и взять негде, если не похлопочешь да не перекупишь плетенье знаменитых кружевниц из Страстного и Ивановского монастырей: Настьки Андреевой, Машки Семеновой да Анны Дмитриевой… То есть вихрь, завертевший Алену, еще и непрестанно болтал, не давая ей самой и словца молвить, а порою проделывал и вовсе непристойные вещи: сдергивал рубашонку с плеч, так что обнажались груди, и невинным Катюшкиным голосом выпаливал:
– У нас еще не носят, а в иноземщине, мне Матрена Монсова сказывала: плечи все голые и груди видны!
Груди были видны – что да, то да…