Свет мой ясный — страница 27 из 50

– О Господи, – вздохнул Аржанов. – Что же мне с тобой делать, а?

Она чуть заметно повела плечом: мол, и этого не знаю! – и вовсе понурилась. Ветерок тронул листву, Аржанову почудилось, что она всхлипнула… и сердце у него перевернулось! Резко привлек к себе:

– Не плачь, ну что ты? Не плачь! Я тебя не оставлю!

Почему-то казалось, что он умрет, если увидит хоть одну ее слезу, но она, доверчиво прижавшись, повернула к нему спокойное, чуть улыбающееся лицо:

– Я не плачу. Просто так, думаю… не понимаю. А ты кто?

Она, как слепая, легко провела пальцем по его лицу.

И тут Аржанов понял, что дело плохо…

Вся кровь его закипела, голова пошла кругом, и потерял ее Аржанов, потерял! Застонав, уткнулся в нежную шею губами, бормоча исступленно:

– Дай утеху телу моему! Дай!

Ох, так вот что томило его с первого мгновения встречи! Он захотел ее… нет, не так. Он возжелал, взалкал ее – как умирающий от голода и жажды алчет пищи и питья, как удушаемый алчет глотка воздуха. Если она сейчас оттолкнет его, если бросится бежать, он будет влачиться за нею на коленях, цепляясь за подол, умоляя не уходить, не оставлять его одного в этой жизни, не то он оставит эту жизнь, потому что не сможет… не сможет…

«Что со мной? – прорывался сквозь шум в голове чей-то незнакомый голос. – Что со мной? Я сошел с ума. Меня отравили! Я умираю без нее… Не могу жить!»

Аржанов с трудом узнал этот голос. Он слышал его прежде – другим: трезвым, спокойным, насмешливым. Это был голос того Аржанова, каким он был какой-нибудь час, полчаса, несколько мгновений назад. Словно бы некая неведомая сила преобразила, переродила его. У него маковой росины во рту за это время не было, но все же некий яд попал в его кровь и растекся по ней, проник в сердце, заставляя его то разрываться от пьянящего желания, то сжиматься от страха: а что, если он будет отвергнут? И не меньшим ужасом наполняла его мысль: а вдруг она сейчас привычно бухнется на спину, разведет ноги и скажет лениво: «Ну, давай, соколик, бери, чего хошь, да только знай: я плату вперед прошу!»

Ему хотелось одновременно и оттолкнуть ее – и слиться с нею. Умереть – и жить. Да что же, что же это? Как пережить эту пытку, как выстоять пред ураганом чувств?

В последнем усилии отрезвления он встряхнул ее, заставил выпрямиться, взглянул в глаза – и сердце его вновь зашлось: они не были сонными, безучастными, они смотрели изумленно и были омыты слезами, и губы ее дрожали… И вдруг она потянулась к нему, легко обняла за шею, прильнула к губам, шепча:

– Ох, милый, сон мой сладкий, свет мой ясный… Милый, милый…

У Аржанова подогнулись ноги, и он рухнул в траву, увлекая за собою послушное женское тело.

В глазах мутилось. Да что это – слезы? Неужто он так счастлив оттого, что сбываются наяву призрачные воспоминания? Тогда была ночь – теперь тоже ночь. И она, та, другая… О нет, он больше не в силах думать, не в силах ждать, не в силах длить ласки. И она тоже, тоже… Брови нахмурены, а руки простерты – ищут его. Она звала его, и он отозвался на зов.

Теперь его не остановила бы даже смерть. И вдруг она вырвалась из плена его губ, заметалась головой по траве… Травинки сплелись с волосами, спутались русые и темно-зеленые пряди… И два сердца рванулись навстречу друг другу, слились губы, плоть, души. Они бились друг о друга разгоряченными телами, до боли сжимая в объятиях, испуская глухие, мучительные стоны, высасывая наслаждение до последней капли и захлебываясь любовью, которой были они отравлены – вместе, оба. Небесная стрела, пронзившая их, была щедро напоена этой сладкой отравой, от которой нет противоядия… Нет спасенья!

Аржанов очнулся от дрожи, пробежавшей по его телу, и приподнял тяжелую, будто хмельную голову. Он так и заснул, уткнувшись губами в ее плечо… Она тоже спала, тихо улыбаясь во сне.

Аржанов стиснул лицо ладонью. Ему было странно от того ощущения счастья, которое владело им всецело. Чудилось, он заблудился в лесу – и вдруг вышел к околице, а невдалеке мерцает огонечек в окошке, и там, за окошком, его ждут… Его одного.

«Не может быть, – подумал он смятенно. – Не может быть… Я люблю ее?»

Он растерянно оглянулся, как бы ища ответа у ночи, но та лишь задумчиво и молчаливо посмотрела ему в глаза.

Перекатившись на спину, он сладко потянулся, с восторгом ощутив умиротворение, и покой, и блаженство всего тела, всего своего существа, но в этот миг легкие руки обвили его плечи. Девушка, не просыпаясь, придвинулась к нему близко-близко, прильнула вся – и вновь задышала ровно, спокойно. Ее сонная рука скользнула по его груди, мимолетно погладила старый шрам, шедший наискось через левый бок, задержалась на нем… А потом, не открывая глаз, она шепнула сквозь сон:

– Егорушка… Ох, Господи! Что же это у тебя, Егорушка?

И сама себе ответила другим, более низким и насмешливым голосом:

– Шрам давний, уж давно не болит. Медведь когтем царапнул. Хотел насквозь порвать, да Господь уберег, послал ангела. Ничего, теперь уж не больно… Не больно…

И голос ее затих.


У Аржанова остановилось сердце. Егор – это было его имя, и эти же самые слова сказал он когда-то на лесной поляне, в немыслимую, волшебную, купальскую ночь… Сказал той, которую потерял – и никак не мог найти. А теперь она лежала рядом с ним.

Он оставался недвижим, пока сон не овладел ею вновь и обнимавшая его рука не ослабела, потом осторожно встал и принялся одеваться, с трудом признавая собственную одежду (не помнил, когда скинул ее с себя и сорвал с незнакомки) и долго соображая, какой части тела какая вещь принадлежит. Чудилось, бессчетное минуло время с тех пор, как он находил применение этому камзолу, рубашке, тесным кюлотам.

Потом долго и бестолково шарил в траве, пока не нашел одну вещицу, которую всегда носил на поясе. Вещица была памятная, ее Аржанов поклялся носить при себе всегда, и сколько вопросов наслушался: зачем тебе это да зачем! Наконец нашел, заботливо привязал.

Волосы его растрепались; едва нашел ленту, кое-как связал их на затылке. Сел на траву обуваться – да и замер, глядя на тусклый звездный отблеск, играющий на ее круто выгнутом бедре. Замер, задумался.

Она! Вот точно так же лунно, бледно светилась ее кожа тогда, в лесу. Незабываемо… Зачем же он ушел от нее тогда? Зачем обрек себя на пытку воспоминаниями?

Испугался. Да, испугался счастья! Он пытался уверить себя, что у них так все мгновенно произошло, потому что у него уже на Аннушку-пышечку хоть была навострена, а тут попалась под руку горячая девка… Какая, мол, разница, в чьи ворота ломиться?! Твердил это себе, а в глубине души знал: не так. Не так все!..


Он жил тогда в отцовском имении: следил, как приживется на конном заводе новый табун, а по ночам открывал для себя прелести незнакомой, сговорчивой, простодушной деревенской жизни. Это днем, на своем дворе, он был барин молодой, Егор Петрович, строгий хозяин, а чуть сходились над землей сумерки, через тайную калиточку выскальзывал из сада шалый да удалый Егорка, Егорушка, девичье наважденье, бабье смятенье. Баб и девок окрестных перепробовал он много, брал их не задумываясь, отказа настоящего отродясь не встречал – стоило только руку протянуть, а сколько сами на нем висли?

Эта ведь тоже не перечилась, когда он ее заграбастал под березкою. Напротив, ласкалась, как ошалелая, но было в ее исступленных ласках нечто доселе Егором не знаемое. Она небось и лица-то его не разглядела, только шрам на боку нащупала, а все ж Егору отчего-то почудилось, будто он для нее – особенный. Будто ни для кого другого не расточала она ласк – для него их сберегала, ему и отдала. Будто он для нее один на всей земле – единственный! А ведь этого, только этого ищут мужчины в женщинах: встретить на просторе земном ту, для которой ты – единственный, и нет никого, кроме тебя, во всем белом свете, а если не будет тебя – значит, и никого не будет.

Может, потому и обезумел Егор от нее, обмер от счастья.

А когда проснулся, первое, что понял: он и впрямь был у нее единственным. Первым – уж наверняка… Она лежала, будто сломанный цветок, и на зеленой, измятой их телами траве бурели капельки крови. И такая оторопь взяла Егора, такой донял стыд: вот сейчас она проснется, и спохватится (хмель-то купальский, ночной истаял в лучах рассвета!), и примется укорять его за то, что походя испоганил ее девичество… Нестерпимо сделалось увидеть ее глаза – он даже не знал, какого они цвета, знал только, что сияли ему, будто звезды! – увидеть их погасшими, залитыми слезами ужаса и раскаяния, а рот, припухший от поцелуев, – исторгающим попреки…

Он поцеловал эти губы – чуть коснулся. Зажал рукой сердце, прикрыл глаза, чтоб не видеть, не оглядываться… ушел.

Ушел, чтобы забыть. Но не смог. Не смог! Искра, зароненная той ночью в сердце, жгла его, жгла, а теперь пожаром разгорелась. И больше уж он не собирался уходить от нее. Жить без нее? Да лучше бы вовсе не жить!


Жалко будить, но надо же одеть ее – и увести отсюда.

Аржанов поднял смятый, порванный на груди лиф женского платья – и отшвырнул брезгливо. Ревность обуяла его при одной мысли, что к ней прикоснутся эти обрывки ее прошлого.

Торопливо сбросил камзол, кое-как обернул спящую, подхватил на руки. Голова скатилась ему на плечо, губы мимолетно скользнули по шее – и опять все зашлось, взмутилось в нем.

Нет, не здесь. Скоро рассвет. Надо идти к Маланье, она даст приют этой незнакомой… самой родной на свете! Там она скажет ему свое имя, вспомнит их первую ночь. И если все остальное ее прошлое канет в небытие, а ночь на Ивана Купалу останется единственным воспоминанием, – что ж, Егор Аржанов только об этом и мечтает!

Глава шестнадцатаяОпять одна

– Аринушка… светик, Аринушка! Полно спать, погляди на Божий мир, открой глазыньки!

Какой мягкий голос! В него проваливаешься, будто в пуховую перину. Да разве от такого голоса можно проснуться? Еще больше хочется спать… И она вновь заснула бы, так и не успев полностью проснуться, как вдруг послышался другой голос, при звуке которого сон начал улетать: