Итак, я оказался сначала на Лубянке, а затем в Лефортово. Внешне там все выглядело вполне благопристойно – ни казематов, ни пыток, ни изнурительных допросов. Постель с чистыми простынями, сносное питание; прекрасная библиотека, вежливый, интеллигентный следователь, с которым мы вели историософские разговоры. Меня, правда, неприятно поразили разложенные на столе следователя западные полупорнографические журналы. Их назначение не вызывало сомнений – оказать на меня психологическое воздействие, на что я не преминул обратить внимание моего визави, – и журналы исчезли.
В беседах со мной следователь признавал, что существующий в стране строй имеет много изъянов, называл его тоталитарным, говорил, что не верит в коммунистическую утопию, но утверждал, что не видит альтернативы. Истинная демократия, по его словам, была только в Древних Афинах, где правителей избирали по жребию. В наше время такое уже невозможно. Сложнейшие финансово-экономические и социально-политические вопросы должны решать специалисты. Замена бюрократов выборными людьми приведет только к хаосу. Из подобных рассуждений следовало, что деятельность нашего кружка изначально была лишена всякого смысла.
Однажды, высказав полное понимание мотивов, которыми я руководствовался, следователь заявил, что он находится в затруднительном положении и не знает, как помочь мне. Объективно совершено тягчайшее преступление. Я участвовал в создании преступной антигосударственной организации, собрал и передал враждебной державе сведения, представляющие государственную тайну. Мои действия квалифицируются как антиправительственный заговор, измена Родине и шпионаж. Скорее всего меня ждет высшая мера наказания.
Такого поворота событий я никак не ожидал. Игра закончилась. Тысячеглавое чудовище, с которым, как мне казалось, я разговаривал на равных, предстало передо мной во всем своем жутком апокалиптическом виде. И страх буквально парализовал меня. Словно молния ударила мне в затылок и позвоночник. Мой язык как будто распух и перестал повиноваться, он душил меня, и уже не членораздельные звуки, а какое-то животное мычание извергалось из моего рта.
Меня отвели в камеру. И там я вдруг почувствовал глубокую апатию, полное безразличие ко всему. В том, что меня убьют, я не сомневался. Антиправительственный заговор, измена Родине, шпионаж! Куда еще дальше? Чудовище нужно кормить, ему нужна живая кровь. Сколько мне осталось жить? Месяц? Два? А может быть, меньше месяца? Будут ли устраивать судебный спектакль, как в тридцатые годы? Нет, сейчас не то время, осудят, конечно, закрытым судом, а для этого много времени не требуется. Я попытался представить, как меня будут расстреливать. Это, наверно, произойдет в каком-нибудь подвале… Как они это делают? Я слышал, что расстреливают в затылок, а перед этим рот затыкают кляпом и глаза завязывают… Так ли на самом деле?
«Вот и жизнь прошла, – думал я, – нелепая, бессмысленная. Зачем? Для чего? Скорей бы все кончилось!»
Неделю меня не беспокоили. Я лежал на койке в глубокой прострации. И вдруг я словно пробудился – жить, я должен во что бы то ни стало жить! Мой ум стал судорожно проигрывать варианты спасения. Я встал, подошел к окну и начал дергать решетку. Нет, ее не выломать. А может быть, когда меня поведут на допрос, неожиданно напасть на часового, отнять у него оружие, завести в камеру, одеться в его форму, а затем как-нибудь покинуть тюрьму? Я вновь и вновь представлял себе все этапы побега и хотя понимал, что это утопия, что никогда я не нападу на часового и никогда мне не удастся бежать из Лефортовской тюрьмы, в моем воображении возникали одни и те же фантастические сцены. Они, как наваждение, преследовали меня днем и ночью, и невозможно было отделаться от них.
Когда за мной наконец пришли и повели к следователю, я еще раз убедился, что мои грезы об освобождении не имеют никакого отношения к действительности. Воля моя атрофировалась. Я знал, что послушно пойду, куда меня поведут, и буду делать то, что мне скажут.
Следователь долго и пристально глядел мне в лицо.
– Юрий Петрович, – сказал он, – у нас нет желания карать ради того, чтобы карать. Если человек, совершивший тяжкое преступление, чистосердечно раскается в этом, к нему может быть проявлено снисхождение. Но мы должны поверить этому человеку. Мы все знаем о вашей деятельности и деятельности ваших друзей, но чтобы не оставалось никаких сомнений в вашей искренности, расскажите нам все сами, от начала до конца.
И я все рассказал. Следователь слушал внимательно, но, как мне показалось, без особого интереса. Все, что я рассказывал, ему было известно. Лишь когда я заговорил о тройках и внедрении в КГБ, лицо его как будто дрогнуло и напряглось, но он не стал прерывать меня и задавать вопросы. Одним словом, я выдал факт существования конспиративной организации и назвал человека, которого ей удалось внедрить в органы.
Потом, во время приступов угрызений совести, я пытался найти для себя смягчающие обстоятельства: да, конечно, я находился в шоковом состоянии, но, главное, был убежден в том, что тот человек, который работал в органах, действительно работал на них. У меня не было сомнений, что именно он вывел нас на чекиста, выступавшего в роли американского корреспондента. Разве мог я представить, что с помощью этой хитроумной авантюры Лев Бубнов пытался обеспечить ему карьеру, не считаясь, разумеется, с нами – мы были для него просто средством, отработанным материалом, он нас глубоко и искренне презирал. В оправдание его можно, конечно, сказать, что он более трезво оценивал состав нашего «преступления», то есть понимал, что ничто серьезное нам не грозит. Хотя я не уверен, остановили бы его и более серьезные последствия. После того как я «раскололся», меня долго не беспокоили. А через месяц мне устроили очную ставку с человеком, внедренным в органы. Его звали Ростислав – звали, потому что в живых его уже нет. Нас посадили друг против друга. Отче, я с трудом узнал его. Лицо его осунулось, стало серым, землистым. Следов избиений и пыток я не заметил, но, видимо, в наше время в них уже нет необходимости. С помощью психотропных препаратов можно достичь более эффективных результатов. Во всяком случае, зрачки Ростислава показались мне неестественно расширенными, взгляд его был отрешенным, реакция замедленной. Но он сразу, с первого взгляда понял, что я его выдал.
Смущенный, уничтоженный, я стал все отрицать. То есть я говорил, что знаю Ростислава, встречался с ним на заседаниях кружка, но потом он отошел от нас, и с тех пор я понятия не имею, где он и что с ним. Следователь не стал опровергать меня и предъявлять находившиеся у него на столе мои прежние показания, он только криво усмехнулся. Мои показания уже не имели сколько-нибудь важного значения. Мавр сделал свое дело. Я вывел их на Ростислава – остальное было делом техники. Они обложили его со всех сторон. Сотни, а может быть, и тысячи людей, оснащенных самыми изощренными средствами наблюдения, готовили западню. Избежать ее было невозможно. Ростислав был полностью изобличен. Наша очная ставка, предусмотренная бюрократическими процедурами, имела чисто формальный характер.
Итак, следователь не стал опровергать меня, но его кривая усмешка запала мне в душу. Она встревожила меня. Я почувствовал в ней угрозу, увидел призрак нависшего надо мной дамоклова меча.
Между тем развязка приближалась. Шли приготовления к суду над нами. Однажды я был вызван на очередной допрос. У следователя было на редкость хорошее настроение, и в этом не было ничего удивительного – можно уже крутить дырку для ордена Боевого Красного Знамени или даже Звезды Героя. Он был очень словоохотлив, и я спросил его, каких приговоров нам следует ожидать.
– Ваши друзья, – ответил он, – получат по два-три года.
– А Ростислав?
– О нем особая речь. Его будет судить военный трибунал.
– Вы сказали: «Ваши друзья…» А я?
– Вас мы освободим. Вы оказали нам неоценимую услугу.
При этих словах я похолодел.
– Как же так?! – воскликнул я. – Ведь это равнозначно открытому заявлению, что я предатель, Иуда!
– Ну что вы! Кто может так подумать! Вы совершили благородный, патриотический поступок и тем самым полностью искупили свою вину. Вы можете гордиться собой.
В голосе следователя звучали нотки плохо скрываемого ехидства.
– Я хочу, чтобы меня осудили вместе со всеми.
– Это невозможно. Наше правосудие, самое гуманное в мире, – следователь явно издевался надо мной, – не может наказать невинного человека.
– Я заявлю на суде, что я враг советской власти и буду бороться против нее.
– В этом случае на суде по требованию защитника будут зачитаны ваши показания в отношении Ростислава. Они, я думаю, перевесят чашу весов.
– Но я не могу, не могу допустить, чтобы меня считали предателем, Иудой!
– Кто считал? Преступники? Отщепенцы?
– Да-да. Преступники и отщепенцы!
– У нас, однако, нет никаких оснований выгораживать вас перед ними. Хотя…
Следователь пристально и жестко взглянул мне в глаза.
– Пишите расписку, – резким, командным тоном произнес он.
– Какую расписку?
– О том, что вы обязуетесь негласно сотрудничать с органами безопасности. При таком условии мы всегда будем готовы идти вам навстречу и гарантируем, что ваши друзья ни в чем вас не заподозрят.
Тут же под диктовку я написал ему расписку и подписался – как вы думаете? – «Ростислав» – именем человека, которого я предал на смерть!
Вскоре состоялся суд. О Ростиславе там не было и речи, как будто такого человека вообще не существовало. Все подсудимые, в том числе и я, получили по два-три года, но не заключения, а ссылки.
Вот таким образом я и оказался в Сарске. Здесь я был передан на связь Валентину Кузьмичу. Регулярно пишу ему доносы обо всем и обо всех, о своем начальнике Блюмкине и о вас, отец Иоанн, прошу простить меня великодушно. Это он меня к вам направил и задачи поставил четкие и ясные: во-первых, выявить ваши особенности, слабости, недостатки, ваше отношение к женскому полу и мужскому, к алкоголю, деньгам, то есть ко всему, на чем вас в принципе можно было бы подловить, скомпрометировать, заставить на себя работать или уничтожить; во-вторых, изучить ваши связи, с кем общаетесь, к кому относитесь с симпатией, а к ко