чве, возделанной Вольтером и Руссо, маркизом де Садом, Дарвином, Зигмундом Фрейдом и Павловым, Ницше и модным сейчас Пикассо, на картинах которого человек уступает место монстрам, роботам, сотворенным из абстрактных геометрических фигур.
Страстное желание человека выйти за рамки индивида как абсолютной монады, вырваться из абсолютного одиночества может быть осуществлено лишь чудодейственным, сверхъестественным путем, с помощью Божественной благодати. Очистив себя от грехов и напитав Божественной энергией, мы становимся сопричастниками Бога, носителями Бога, присутствующего в нас и в каждой точке Мироздания. Благодать, для которой нет преград, свободно проникает сквозь неприступную оболочку человеческой монады, не разрушая ее, и делает возможным неслиянное единение одной личности с другой, тем спасая нас от парализующего сознание жуткого одиночества. Всякая иная попытка осуществить прорыв вовне себя заранее обречена на неудачу и ведет лишь к разрушению личности. Физическая близость мужчины и женщины, дающая начало новой жизни, сама по себе способна создать лишь кратковременную иллюзию единения, и в этом, может быть, главная причина семейных драм. Классовое и партийное единство, которое проповедует большевизм, несовместимо с личностным началом. Оно предполагает эрозию, разложение личности, превращение ее в бесформенное месиво, из которого можно сотворить человекоподобную машину, послушно голосующую, послушно совершающую примитивные рабочие операции (ибо на творческий труд она не способна) и, наконец, послушно убивающую. Но для того, чтобы добиться этого, необходимо прежде всего разрушить религиозно-нравственные основания личности, воздвигнуть преграду между человеком и Богом. Отсюда богоборческий характер большевизма. В этом суть, сердцевина большевизма, его высший, сокровенный смысл. Поэтому обновленцы, витийствующие на тему возможности и даже необходимости альянса Церкви и большевиков, – или наивные глупцы, или циничные провокаторы. В отношении Красницкого никаких сомнений быть не может. Вряд ли наивен и Александр Иванович Введенский. Если он думает, что ему удастся переиграть Тучкова, то можно сказать наверняка: его карта будет бита. Тучков оставляет сейчас ему поле для маневра, поскольку Введенский ему нужен для борьбы с Патриаршей Церковью, но когда он сыграет свою роль, ему не заплатят и тридцати сребреников.
29 сентября 1985 г.
После поездки в Речицу отношение ко мне Анатолия Захаровича заметно изменилось. Он, правда, и раньше был вежлив и предупредителен, но за всей этой вежливостью и предупредительностью ощущалась отчужденность и настороженность. Перед ним был противник, конечно, слабый и никудышный, которого, может быть, и во внимание не следует принимать, но все-таки противник. Мое внешне униженное положение давало Анатолию Захаровичу все основания относиться ко мне свысока. Однако еще больше уверенности ему придавало сознание того, что он является великим знатоком церковного искусства, в котором я, как и всякий священник, ничего не смыслю и не способен смыслить. Логика его проста: икона в моих глазах – фетиш, а если так, для меня не имеет значения, написана ли она гениальным иконописцем (Феофаном Греком, Андреем Рублевым, Дионисием и т. д.) или каким-нибудь безвестным богомазом. В силу этого мне априорно не дано постигнуть эстетических красот древнерусской живописи, именно живописи и именно древнерусской, ибо, по его глубокому убеждению, за рубежом XVI века ничего достойного внимания возникнуть в ней не могло. Священную историю, церковную догматику и службу он знал, по-видимому, хорошо, но относился ко всему этому как к подсобному материалу, порой занимательному, если речь шла о Священной истории, но в большинстве случаев – утомительному и нудному.
И вдруг что-то с Анатолием Захаровичем произошло. Теперь я видел его за каждой службой. Он не молился, нет, не осенял себя крестным знамением – об этом не могло быть и речи, – но то внимание, с которым он следил за ходом литургии и всенощной, не имело ничего общего с праздным любопытством и профессиональным интересом искусствоведа. И невольно возникала догадка, что во время поездки в Речицу ему открылось нечто, о чем великий знаток церковного искусства, видимо, не подозревал. Анатолий Захарович словно заглянул за грань двухмерного мира, в котором жил прежде, и понял, что, рассматривая икону с формально-эстетической точки зрения, он, собственно говоря, скользил по поверхности, не проникая в глубь предмета своего исследования.
А потом Анатолий Захарович исчез. На службе он уже не появлялся, целые дни проводил на лесах под сводом храма, явно избегал попадаться мне на глаза, а если такое случалось, спешил проскользнуть мимо, сухо буркнув приветствие или сделав вид, что не заметил меня. Но даже эти мимолетные встречи, опущенные смущенные глаза выдавали его с головой. Он был не в состоянии скрыть лихорадочного возбуждения, которое ощущалось мною почти физически. Можно было ничего не говорить, все было ясно – Анатолий Захарович сделал великое открытие, к которому стремился всю жизнь. Под известковой побелкой он обнаружил древние фрески. Сам факт такого открытия не мог вызвать у меня удивления. Я ждал его, я был уверен, что это случится, и более того, в минуты духовного прозрения мне порой виделись проявляющиеся сквозь побелку нерукотворные лики ангелов и святых угодников Божиих. Они были подернуты легкой дымкой, колебались и плыли, но иногда я их видел очень отчетливо и мог бы, как мне казалось, уверенно и безошибочно очертить их контуры.
В нормальной стране и нормальных условиях любой священник был бы несказанно рад обнаружению в своем храме древних фресок, но здесь, в захолустном Сарске, на оскверненной Русской земле, все извращено и перевернуто вверх дном. Обретение святыни противоестественным образом оборачивается здесь ее поруганием. Это ясно для меня, это ясно для Валентина Кузьмича (знает ли он об открытии? Наверняка уже знает!). Это ясно для Анатолия Захаровича. Не потому ли он не поднимает на меня глаз и, как мышь, стремится проскользнуть мимо?
20 октября
Анатолий Захарович решился. Он подошел ко мне и сказал:
– Отец Иоанн, я должен с вами объясниться.
Вид Анатолия Захаровича был более чем странный. Волосы растрепаны, лицо в красных пятнах, губы сводила судорожная гримаса. Мне показалось сначала, что он пьян.
– Хорошо, я в вашем распоряжении.
– Не могли бы вы подняться со мною наверх?
Мы взошли на леса. Поверхность свода была закрыта листами бумаги. С какой-то идиотской ухмылкой Анатолий Захарович снял их, и передо мной предстал дивный лик ангела. Я увидел его, и в тот же миг окружающее пространство перестало для меня существовать. Я стоял на помосте на головокружительной высоте под сводом храма и не знал, на земле я или на небесах. Как во сне, ощущение тяжести покинуло меня. Я парил. Под сводом храма или под сводом неба? И мой небесный брат, прекрасный и совершенный, парил рядом со мной.
Не знаю, сколько прошло времени: секунда, две, минута или целая вечность. Я обрел наконец чувство реальности. Возле меня стоял Анатолий Захарович с зажженной свечой в руке. Откуда появилась она, когда и зачем он зажег ее? Болезненная гримаса больше не искажала его лица. Оно было спокойным и просветленным.
– Какая легкость, а? – произнес он. – Какое совершенство! Отец Иоанн, я переживаю сейчас кульминационный момент моей жизни. Это пик, предел! Вся моя предшествующая жизнь была подготовкой к этому мгновению, и вся последующая будет лишь воспоминанием о нем. Я родился, жил, приобретал знания, чтобы открыть эти фрески. Я безмерно счастлив, и мне очень грустно, потому что никогда больше не испытаю подобного блаженства. Такое дается раз в жизни, и далеко не всем. Мною сделано великое открытие, о котором будут писать книги. Этот храм расписан гениальным художником из школы Дионисия. Его фрески должны принадлежать людям. Так что же будем делать, отец Иоанн? Здесь сошлись наши пути и судьбы. Я все понимаю, вероятно, ваше призвание и высший смысл вашей жизни в том, чтобы спасти храм, а мой удел – добиться его закрытия и превратить в музей, холодный и мертвый. Да-да, холодный и мертвый! Ведь эти фрески живут при свете губительных для них свечей, в храме, в котором совершается литургия! Я многое передумал за эти дни и многое понял. Мне кажется, если бы все зависело от нас, мы нашли бы мудрое решение, однако от нас с вами ничего не зависит. Решение будут принимать другие, те, кому нет никакого дела до этих фресок, но кому они нужны как предлог, чтобы закрыть храм. Итак, что же мне делать?
– Есть варианты?
– Нет.
– Что же тогда требуется от меня?
– Как поступили бы вы на моем месте?
– Я не могу быть на вашем месте.
– Хорошо. Что будете делать вы, когда я объявлю о своем открытии?
– Буду молиться.
– Будьте реалистом, отец Иоанн. Храм сохранить уже невозможно.
– Нет ничего невозможного для Господа.
– Но как, как Он сохранит его?
– Через людей – через меня, через вас, через тех, кто принимает решение…
– Ни от меня, ни от вас, как я уже сказал, ничего не зависит, а те, кто принимает решение… Я пока никому не говорил о своем открытии и даже моих помощников не подпускаю сюда. Вы первый, вернее, второй, кто видит эту фреску…
– Нет, все-таки первый, Анатолий Захарович.
– Первый?
– Да. Я видел ее еще до начала реставрационных работ. Не знаю, чем это объяснить, но в минуты особого душевного состояния, во время молитвы или стресса, мое зрение удивительным образом обостряется. И вот сейчас я вновь вижу скрытые фрески. Поздние наслоения красок кое-где затемняют их, но под известковой побелкой они проявляются очень отчетливо.
– Где?
– Дайте мне карандаш. Я обведу контуры одной из изображенных здесь фигур.
Я взял карандаш и на глазах изумленного Анатолия Захаровича обвел образ архангела Михаила.
22 октября
Прошло два дня. И вот сегодня вновь подошел ко мне Анатолий Захарович. Он был спокоен и сосредоточенно серьезен.