Мне говаривали «Если бы действительно питал
Ты привязанность к Багдаду, то его б не покидал».
«Да, любовь – я молвил – вяжет всех людей с землей родной.
Но судьба стремит их к целям чужедальней стороной».
Положение осужденных позволяло получать редкие свидания. Ко мне пришел инженер Алексей Васильевич Корсунцев, с которым я случайно познакомился двумя годами ранее в южном поезде; было это где-то близ Пятигорска, а оказалось, что проживаем на одной и той же Петроградской стороне в Ленинграде. Сблизили меня с Алексеем Васильевичем два обстоятельства: во-первых, его неравнодушие к языкам – он владел английским, немецким, шведским и постоянно старался расширить свой кругозор: во-вторых, он являлся правнуком первого русского переводчика Корана с подлинника – Гордия Семеновича Саблукова, учившего в Саратове юного Чернышевского. Живя в общежитии, я время от времени бывал у инженера в семье, жадно вдыхая запах домашнего уюта; по многу часов длились наши разговоры о языках, литературе, музыке, востоковедении. Теперь, отгороженный от меня двумя решетками, косясь на ходившего между ними охранника, Алексей Васильевич сокрушенно смотрел на мое обросшее бледное лицо и временами ронял: «Ничего, ничего, все будет у вас хорошо…» Охранник стал поглядывать на часы.
– Алексей Васильевич, спасибо за то, что вы пришли.
– Я не мог поступить иначе, вы же знаете.
– Спасибо. Привет мой прошу передать вашим родителям, супруге Полине Михайловне – для ушей охранника требовалась определенность: называешь имя – укажи кем приходится, дочке Беате и…
– …Ире Серебряковой? – докончил Корсунцев, чуть улыбнувшись.
– Да, ей, которая праздновала со мной в вашем доме день моего рождения… Мы тогда праздновали… за неделю до того, как меня…
– Свидание окончено! – возвестил охранник.
Прошло несколько дней. Однажды кто-то из нашего ныне уже большого студенческого «землячества» сообщил: «Юрка – он назвал фамилию пятикурсника из одного института – сказал на свидании матери по-французски, чтобы не понял стражник: «меня били». Теперь об этом узнают многие». – «И так знают, – возразили рассказчику, – да каждый боится за себя…» – «Не все» – заметил я, вспомнив об Алексее Васильевиче.
Потом… Не то Нике его сестра Вриенна, не то Леве его мать Анна Андреевна Ахматова, не то и та и другая сообщили на свидании: 17 ноября по протесту адвокатов Коммодова и Бурака Военная коллегия Верховного суда СССР отменила приговор военного трибунала в отношении нас и направила дело на переследствие. Не «прекратить дело» за скандальным провалом обвинения, а «направить на переследствие». Вот ведь как хорошо вцепилась. Ложь бьет в глаза, смердит, а… «направить на переследствие». Пускай там, в Ленинграде, разбираются, мы в Москве к этому больше не причастны.
Как бы то ни было, Ника, Лева, я – не осужденные, мы вновь подследственные, о нас еще не сказано последнего слова! Торжествуем, надеемся: ждем. «…И свобода вас встретит радостно у входа…» Конечно, сперва новые допросы, но после… «здравствуйте, Игнатий Юлианович Крачковский, здравствуйте, книги! Алексей Васильевич, вой и я! Помните наше свидание? Ира… здравствуй!» Текли часы и дни. Мы, трое переследственных, оказались переведенными в другую камеру, она узкая, полутемная – да не беда, подумаешь! Недолго тут быть, а тюрьма – не дворец, нужно потерпеть. Ника сделал из черного нашего хлеба шахматные фигурки – половину их вывалял в стенной извести, это белые, а для черных цвет готов сам собой. Красивые были фигурки: не обычные, а причудливого облика. У Ники помимо востоковедной одаренности – руки скульптура и развитая наблюдательность, именно это помогает ему искусно рисовать древнеегипетские пиктограммы… И вот мы втроем подолгу ведем шахматные битвы, и на мгновение нас поглощает страсть борьбы, и отступают – нет, лишь слегка затушевываются в нас бодрящие слова: приговор отменен, приговор отменен…
И вдруг Ника заболел. Кажется, простудился, но он вообще не отличался крепким здоровьем. Увели его в тюремную больницу.
И вдруг оставшимся, Леве и мне, объявили: собираться на этап. «Как это, позвольте, нам назначено повторное следствие, проверка дела!» – «Отставить разговоры!» Спорить нельзя. Спокойно, может быть, отменят. Ведь прямое нарушение закона.
Этап – завтра, но уже сегодня в тюрьме гул, как на восточном базаре. Сердце учащенно бьется. «Куда повезут, что там ждет? Кончаются часы призрачного тюремного покоя. «Может быть, нас развезут по разным лагерям, – говорит Лева, – послушай и постарайся сберечь в памяти…» Мы залезаем под нары, подальше от суеты, Лева шепчет мне стихи своего отца, я запоминаю:
Твой лоб в кудрях отлива бронзы,
Как сталь, глаза твои остры.
Тебе задумчивые бонзы
В Тибете ставили костры.
Когда Тимур в унылой злобе
Народы бросил к их мете,
Тебя несли в пустынях Гоби
На боевом его щите.
И ты вступила в крепость Агры
Светла, как древняя Лилит,
Твои веселые онагры
Сверкали золотом копыт.
Был вечер тих. Земля молчала.
Едва вздыхали тростники
И, от зеленого канала
Влетая, реяли жуки.
И я следил в тени колонны
Черты прекрасного лица
И ждал, коленопреклоненный,
В одежде розовой жреца.
Узорный лук в дугу был согнут
И, вольность древнюю любя,
Я знал, что мускулы не дрогнут
И что стрела найдет тебя.
Тогда бы вспыхнуло былое,
Жрецов торжественный приход
И пляски в зарослях алоэ,
И дней веселый хоровод.
Но лоб твой, вычерченный строго,
Таил такую смену мук,
Что я в тебе увидел бога
И робко выронил свой лук.
Толпа рабов ко мне метнулась,
Теснясь, волнуясь и крича,
И ты лениво улыбнулась
Стальной секире палача.
Последние часы напряженного ожидания истекли 2 декабря, и наш этап двинулся. Говорили, к Беломорканалу, Беломорско-Балтийскому каналу имени Сталина.
«Повенец – миру конец»
Медвежьегорск, Медвежья Гора, Медвежка – три имени обозначают городок, прильнувший к самому северному краю Онежского озера. В 1933 году здесь по холодным и пустынным улицам ходил ссыльный востоковед Василий Александрович Эберман. Один из ближайших учеников первостроителя советской арабистики академика Крачковского, Василий Александрович посвятил свою научную жизнь исследованию средневековой арабской и персидской поэзии. Но зревшему творчеству судьба отвела всего десять лет, ибо до них была университетская подготовка, после них – тюрьма, закончившаяся смертью.
Эберману принадлежат печатные статьи, в частности «Арабы и персы в русской поэзии»; он опубликовал несколько выполненных им стихотворных переводов с арабского. В последние годы молодой ученый изучал то, что смогли сберечь двенадцать веков из произведений поэта Ваддаха из Йемена, и вскоре должно было появиться первое издание его стихов. Имя этого человека, павшего жертвой разделенной любви к жене самодержца, в свое время привлекло и внимание Стендаля.
Работа над сборником арабского поэта была пресечена 27 июня 1930 года: Эбермана арестовали и отправили в ссылку. Тот, у кого отняты не только свобода передвижения, но и книги, содрогается от особой боли, понятной не каждому; она была тем сильнее, что Василию Александровичу шел всего тридцать первый год. Горькое утешение от отыскал в том, что стал сочинять «Венок сонетов», посвященный описанию трагедии давнего поэта, которого он уже не мог более изучать за письменным столом; так искалеченная птица пытается приспособиться к изменившимся условиям, чтобы продолжать жить. Над Медвежьегорском низко висело сумрачное небо; задумчивый бледный человек в стеганой телогрейке медленно ходил по стынущим улицам, губы шептали только что созданное, прилаженные друг к другу слова:
Жену халифа в праздничной Медине
В торжественных и чувственных стихах
Воспел красавец-юноша Баддах.
Она любовь дарит ему отныне…
С озера в лицо дул холодный ветер, а Эберман продолжал творить сонеты о солнечных арабских городах и сердцах.
…Ну вот, а теперь, через пять лет, пришла наша с Левой очередь; 4 декабря 1938 года «столыпинский» вагон с решетками на окнах доставил нас в сей самый Медвежьегорск. Эбермана уже не было в живых. После Прионежья он еще успеет побывать в Магадане, потом окажется в Орле, куда к нему сможет приехать жена, Ксения Дмитриевна Ильина, тоже востоковед и тоже ссыльная. Она заживо сгорит в тюрьме во время войны с Германией, а он, Василий Александрович, при странных обстоятельствах утонет летом 1937 года. Этот разумный человек видел, к чему шло дело вокруг, так, может быть, и странности-то не останется…
Конвой привел нас, пеструю толпу этапников, к пристани. Каждому при входе на баржу выдали по буханке черного хлеба и две вяленые рыбины – сухой паек на три дня. Всех спустили в трюм, как в средние века поступали работорговцы с невольниками, вывозимыми из Африки. Черный пол трюма тотчас же усеяли мешки и тела. Мы с Левой поместились в углу у продольной балки.
– Хорошо, что Нику не отправили, – сказал я. – В больнице все-таки легче.
– Во-первых, это еще как сказать, – рассудительно возразил Лева, – а потом, знаешь, могут его по выздоровлении так загнать куда-то, что и следов не сыщешь.
Кончился день, прошла ночь. Баржа пересекала Онежское озеро в неизвестном направлении. Сквозь щели с палубы пробивался студеный ветер. Тяжелые изжелта-серые волны, которые можно было разглядеть сквозь зарешеченные иллюминаторы, бились в борта, отваливались, уступали место новым и новым. Люди коротали время в разговорах и сне, благо их пока не тревожили.
Наступило 7 декабря, сверху открыли дверь на палубу, скомандовали: «Всем выходить!»