Свет с Востока — страница 19 из 75

Мне говаривали «Если бы действительно питал

Ты привязанность к Багдаду, то его б не покидал».

«Да, любовь – я молвил – вяжет всех людей с землей родной.

Но судьба стремит их к целям чужедальней стороной».

Положение осужденных позволяло получать редкие свидания. Ко мне пришел инженер Алексей Васильевич Корсунцев, с которым я случайно познакомился двумя годами ранее в южном поезде; было это где-то близ Пятигорска, а оказалось, что проживаем на одной и той же Петроградской стороне в Ленинграде. Сблизили меня с Алексеем Васильевичем два обстоятельства: во-первых, его неравнодушие к языкам – он владел английским, немецким, шведским и постоянно старался расширить свой кругозор: во-вторых, он являлся правнуком первого русского переводчика Корана с подлинника – Гордия Семеновича Саблукова, учившего в Саратове юного Чернышевского. Живя в общежитии, я время от времени бывал у инженера в семье, жадно вдыхая запах домашнего уюта; по многу часов длились наши разговоры о языках, литературе, музыке, востоковедении. Теперь, отгороженный от меня двумя решетками, косясь на ходившего между ними охранника, Алексей Васильевич сокрушенно смотрел на мое обросшее бледное лицо и временами ронял: «Ничего, ничего, все будет у вас хорошо…» Охранник стал поглядывать на часы.

– Алексей Васильевич, спасибо за то, что вы пришли.

– Я не мог поступить иначе, вы же знаете.

– Спасибо. Привет мой прошу передать вашим родителям, супруге Полине Михайловне – для ушей охранника требовалась определенность: называешь имя – укажи кем приходится, дочке Беате и…

– …Ире Серебряковой? – докончил Корсунцев, чуть улыбнувшись.

– Да, ей, которая праздновала со мной в вашем доме день моего рождения… Мы тогда праздновали… за неделю до того, как меня…

– Свидание окончено! – возвестил охранник.

Прошло несколько дней. Однажды кто-то из нашего ныне уже большого студенческого «землячества» сообщил: «Юрка – он назвал фамилию пятикурсника из одного института – сказал на свидании матери по-французски, чтобы не понял стражник: «меня били». Теперь об этом узнают многие». – «И так знают, – возразили рассказчику, – да каждый боится за себя…» – «Не все» – заметил я, вспомнив об Алексее Васильевиче.

Потом… Не то Нике его сестра Вриенна, не то Леве его мать Анна Андреевна Ахматова, не то и та и другая сообщили на свидании: 17 ноября по протесту адвокатов Коммодова и Бурака Военная коллегия Верховного суда СССР отменила приговор военного трибунала в отношении нас и направила дело на переследствие. Не «прекратить дело» за скандальным провалом обвинения, а «направить на переследствие». Вот ведь как хорошо вцепилась. Ложь бьет в глаза, смердит, а… «направить на переследствие». Пускай там, в Ленинграде, разбираются, мы в Москве к этому больше не причастны.

Как бы то ни было, Ника, Лева, я – не осужденные, мы вновь подследственные, о нас еще не сказано последнего слова! Торжествуем, надеемся: ждем. «…И свобода вас встретит радостно у входа…» Конечно, сперва новые допросы, но после… «здравствуйте, Игнатий Юлианович Крачковский, здравствуйте, книги! Алексей Васильевич, вой и я! Помните наше свидание? Ира… здравствуй!» Текли часы и дни. Мы, трое переследственных, оказались переведенными в другую камеру, она узкая, полутемная – да не беда, подумаешь! Недолго тут быть, а тюрьма – не дворец, нужно потерпеть. Ника сделал из черного нашего хлеба шахматные фигурки – половину их вывалял в стенной извести, это белые, а для черных цвет готов сам собой. Красивые были фигурки: не обычные, а причудливого облика. У Ники помимо востоковедной одаренности – руки скульптура и развитая наблюдательность, именно это помогает ему искусно рисовать древнеегипетские пиктограммы… И вот мы втроем подолгу ведем шахматные битвы, и на мгновение нас поглощает страсть борьбы, и отступают – нет, лишь слегка затушевываются в нас бодрящие слова: приговор отменен, приговор отменен…

И вдруг Ника заболел. Кажется, простудился, но он вообще не отличался крепким здоровьем. Увели его в тюремную больницу.

И вдруг оставшимся, Леве и мне, объявили: собираться на этап. «Как это, позвольте, нам назначено повторное следствие, проверка дела!» – «Отставить разговоры!» Спорить нельзя. Спокойно, может быть, отменят. Ведь прямое нарушение закона.

Этап – завтра, но уже сегодня в тюрьме гул, как на восточном базаре. Сердце учащенно бьется. «Куда повезут, что там ждет? Кончаются часы призрачного тюремного покоя. «Может быть, нас развезут по разным лагерям, – говорит Лева, – послушай и постарайся сберечь в памяти…» Мы залезаем под нары, подальше от суеты, Лева шепчет мне стихи своего отца, я запоминаю:

Твой лоб в кудрях отлива бронзы,

Как сталь, глаза твои остры.

Тебе задумчивые бонзы

В Тибете ставили костры.

Когда Тимур в унылой злобе

Народы бросил к их мете,

Тебя несли в пустынях Гоби

На боевом его щите.

И ты вступила в крепость Агры

Светла, как древняя Лилит,

Твои веселые онагры

Сверкали золотом копыт.

Был вечер тих. Земля молчала.

Едва вздыхали тростники

И, от зеленого канала

Влетая, реяли жуки.

И я следил в тени колонны

Черты прекрасного лица

И ждал, коленопреклоненный,

В одежде розовой жреца.

Узорный лук в дугу был согнут

И, вольность древнюю любя,

Я знал, что мускулы не дрогнут

И что стрела найдет тебя.

Тогда бы вспыхнуло былое,

Жрецов торжественный приход

И пляски в зарослях алоэ,

И дней веселый хоровод.

Но лоб твой, вычерченный строго,

Таил такую смену мук,

Что я в тебе увидел бога

И робко выронил свой лук.

Толпа рабов ко мне метнулась,

Теснясь, волнуясь и крича,

И ты лениво улыбнулась

Стальной секире палача.

Последние часы напряженного ожидания истекли 2 декабря, и наш этап двинулся. Говорили, к Беломорканалу, Беломорско-Балтийскому каналу имени Сталина.

«Повенец – миру конец»

Медвежьегорск, Медвежья Гора, Медвежка – три имени обозначают городок, прильнувший к самому северному краю Онежского озера. В 1933 году здесь по холодным и пустынным улицам ходил ссыльный востоковед Василий Александрович Эберман. Один из ближайших учеников первостроителя советской арабистики академика Крачковского, Василий Александрович посвятил свою научную жизнь исследованию средневековой арабской и персидской поэзии. Но зревшему творчеству судьба отвела всего десять лет, ибо до них была университетская подготовка, после них – тюрьма, закончившаяся смертью.

Эберману принадлежат печатные статьи, в частности «Арабы и персы в русской поэзии»; он опубликовал несколько выполненных им стихотворных переводов с арабского. В последние годы молодой ученый изучал то, что смогли сберечь двенадцать веков из произведений поэта Ваддаха из Йемена, и вскоре должно было появиться первое издание его стихов. Имя этого человека, павшего жертвой разделенной любви к жене самодержца, в свое время привлекло и внимание Стендаля.

Работа над сборником арабского поэта была пресечена 27 июня 1930 года: Эбермана арестовали и отправили в ссылку. Тот, у кого отняты не только свобода передвижения, но и книги, содрогается от особой боли, понятной не каждому; она была тем сильнее, что Василию Александровичу шел всего тридцать первый год. Горькое утешение от отыскал в том, что стал сочинять «Венок сонетов», посвященный описанию трагедии давнего поэта, которого он уже не мог более изучать за письменным столом; так искалеченная птица пытается приспособиться к изменившимся условиям, чтобы продолжать жить. Над Медвежьегорском низко висело сумрачное небо; задумчивый бледный человек в стеганой телогрейке медленно ходил по стынущим улицам, губы шептали только что созданное, прилаженные друг к другу слова:

Жену халифа в праздничной Медине

В торжественных и чувственных стихах

Воспел красавец-юноша Баддах.

Она любовь дарит ему отныне…

С озера в лицо дул холодный ветер, а Эберман продолжал творить сонеты о солнечных арабских городах и сердцах.

…Ну вот, а теперь, через пять лет, пришла наша с Левой очередь; 4 декабря 1938 года «столыпинский» вагон с решетками на окнах доставил нас в сей самый Медвежьегорск. Эбермана уже не было в живых. После Прионежья он еще успеет побывать в Магадане, потом окажется в Орле, куда к нему сможет приехать жена, Ксения Дмитриевна Ильина, тоже востоковед и тоже ссыльная. Она заживо сгорит в тюрьме во время войны с Германией, а он, Василий Александрович, при странных обстоятельствах утонет летом 1937 года. Этот разумный человек видел, к чему шло дело вокруг, так, может быть, и странности-то не останется…

Конвой привел нас, пеструю толпу этапников, к пристани. Каждому при входе на баржу выдали по буханке черного хлеба и две вяленые рыбины – сухой паек на три дня. Всех спустили в трюм, как в средние века поступали работорговцы с невольниками, вывозимыми из Африки. Черный пол трюма тотчас же усеяли мешки и тела. Мы с Левой поместились в углу у продольной балки.

– Хорошо, что Нику не отправили, – сказал я. – В больнице все-таки легче.

– Во-первых, это еще как сказать, – рассудительно возразил Лева, – а потом, знаешь, могут его по выздоровлении так загнать куда-то, что и следов не сыщешь.

Кончился день, прошла ночь. Баржа пересекала Онежское озеро в неизвестном направлении. Сквозь щели с палубы пробивался студеный ветер. Тяжелые изжелта-серые волны, которые можно было разглядеть сквозь зарешеченные иллюминаторы, бились в борта, отваливались, уступали место новым и новым. Люди коротали время в разговорах и сне, благо их пока не тревожили.

Наступило 7 декабря, сверху открыли дверь на палубу, скомандовали: «Всем выходить!»