Свет с Востока — страница 31 из 75

– Ты спасся чудом, – говорил брат. – Было много ужасных дней и ночей, когда казалось, что мы уже не встретимся.

Другое переживание ждало нас в шамахинской милиции. Мы принесли туда заявление о временной прописке меня ради краткого отдыха. Офицер-азербайджанец, просмотрев мой паспорт, спросил:

– Почему хотите временную прописку? Уедете?

– Да, в Ленинград.

– В Ленинград? – Он покачал головой. – Вам туда нельзя.

– Как это… нельзя?

– Тут написано. – Он повернулся к моему брату: они были знакомы. – Смотрите, Иосиф Адамович: «Статья 39. Положения о паспортах. Это плохая статья. Вашему брату нельзя жить во всех крупных городах СССР и даже приезжать в эти города. Нельзя находиться ближе ста километров от них. А в Шемахе жить можно, мы от Баку помещаемся в ста четырнадцати километрах. Я потому спросил: «Зачем временная прописка? Здесь разрешается постоянная».

Я попросил о временной прописке, офицер, недоумевая, удовлетворил мое желание. Когда мы вышли из милиции, брат вздохнул и сказал:

– Вот как печально получилось. Мало того, что человека ни за что ни про что держали за решеткой словно какого-то преступника, так теперь еще и жить не везде позволяют! Вот где бесправие!

Мы прошли несколько шагов молча, потом он заговорил снова:

– Слушай, ты знаешь, я подумал: не надо тебе ехать в Ленинград. Это опасно, могут найти, схватить, что тогда? Потом, ты столько пережил, надо отдохнуть, я помогу тебе в этом. Да, и еще: ты много учился-мучился, хватит уже, здоровье надо беречь. Найдем тебе со временем нетрудную работу и будем помаленьку-потихоньку…

Последние слова подстегнули меня.

– Дорогой мой, я поеду в Ленинград. Иначе нельзя.

Он огорчился, а я добавил:

– Пойми, дело мое такое. Ради него и выжил… Тюрем-то было много, а учиться пришлось очень мало. И раз так обстоит с пропиской, отдыхать мне тем более некогда, надо двигаться вперед.

В конце июля того решающего 1946 года я приехал в Москву. Веры Моисеевны, которая с давних пор нечасто, но поддерживала меня своим участием, уже не было в живых: вернувшись из среднеазиатской эвакуации в столицу, погибла при трамвайном крушении. Было искренне жаль этой отзывчивой души, женщины, еще в молодости познавшей горечь одиночества и так нелепо закончившей свою жизнь.

Вскоре после приезда в столицу я разыскивал Бориса Борисовича Полынова, с которым познакомился восемь с половиной лет назад в камере ленинградского Дома предварительного заключения. Теперь этот «страшный человек», обвинявшийся в том, что он замышлял продать советскую Среднюю Азию английскому королю, сидел передо мной в своем кабинете директора академического института. В заключении он был членом-корреспондентом, сейчас уже стал академиком, но по-прежнему был открыт, общителен, доброжелателен. Посетителей к Борису Борисовичу в этот день как-то не было, и мы долго просидели в креслах, вспоминая тюремную жизнь, а больше всего – наш «вольный университет», который поддерживал в узниках силу мысли и духа. Полынов пригласил меня к себе домой на Якиманку, но я, помня о 39-й статье, о моем паспорте, старался поменьше разъезжать по городу. Встреча в кабинете оказалась последним нашим свиданием, но память о крупном ученом и славном человеке, подарившем недоучившемуся студенту свою дружбу, живет во мне и сейчас.

Товарищ моих университетских лет Миша Боголюбов[6], случайно встреченный на вокзале в Москве, сказал:

– Игнатий Юлианович-то сейчас здесь, в «Узком»… Войдя в парк подмосковного санатория, я увидел на ближней скамье одинокую фигуру. Лицо, обрамленное волнистой седой бородой, было устало и задумчиво, чуть вздрагивали на устремленных вдаль глазах полузакрытые веки. Я прошел мимо, не веря, что вижу того, о ком думал все свои трудные годы, кто был для меня мечтой и примером, – прошел и обернулся.

– Здравствуйте, Игнатий Юлианович!

– Боже мой… Вера, Вера, смотри, кто приехал! Вера Александровна Крачковская сошла с террасы, степенно поздоровалась, ушла. Неизменно сдержанный, ученый, тем не менее, был взволнован и оглядывал меня испытующим оком, по-видимому, желая определить, насколько отразились на мне перенесенное. Два часа беседы… Воспоминания, планы.

– Игнатий Юлианович, боюсь утомить вас… Прощаемся.

– Эти три лоции… – говорю я робко. – Игнатий Юлианович, вы ведь помните три лоции Ахмада ибн Маджида?..

– Как же, как же…

– Я занимался ими тогда, девять лет назад…

– Помню.

– Хотелось бы… хочу посвятить им свою диссертацию. Как вы думаете, Игнатий Юлианович? Крачковский внимательно глядит на меня.

– Что ж, они того стоят… Только как же вы так, с места в карьер? Столько пережито, и вдруг без отдыха браться за этакий труд… И потом… Пожалуй, надо бы сперва закончить университет!

В голосе строгость, а глаза светлеют.


Поезд остановился. Я прочитал на здании вокзала слово «Ленинград», перехватило в горле. Четырнадцать лет назад подросток из азербайджанской «глубинки» сошел на этот перрон, чтобы поступить на первый курс высшего учебного заведения. Теперь он, вчерашний сибирский узник, с этого же вокзала спешит на последний курс. Но есть более существенная разница – сегодня спутник из дальних мест знает, что высшее учебное заведение – это даже не прихожая науки, а ее преддверие, первые ступени лестницы. По той лестнице должен подняться каждый, стремящийся в храм.

От вокзала, четной стороной Невского, иду пешком в университет. Аничков мост. Вечные изваяния четырех юношей и четырех коней. Здесь, на Фонтанке… там, недалеко отсюда… бывший госпиталь, где в темный ноябрьский день оборвалась жизнь Иры. Вот я и вернулся, Ира, вот, замедлив шаг по мосту, иду в мой и твой, в наш университет, неотступно иду. А тебя нет и не будет.

Публичная библиотека, тени Оленина. Крылова… Дом Энгельгардта, где бывал знаменитый востоковед-писатель Сенковский, когда здесь давались концерты… Бывший Английский клуб, дом, откуда Грибоедов уехал навстречу своей гибели в обезумевшем Тегеране… Адмиралтейство… Нева! Все то же царственное течение широко простершихся вод. И на том берегу – университет.

Я миновал Дворцовый мост, подошел к зданию Двенадцати коллегий, потом к дверям своего факультета, склонил голову. Довелось-таки свидеться, хоть и долог был путь.

От факультета медленно от набережной – к Стрелке. Вон, в конце Менделеевской линии – Библиотека Академии наук, на самом верхнем этаже – Институт востоковедения с памятным мне Арабским кабинетом. Завтра – туда, сейчас – к Стрелке, где 21 июня 1937 года я отдыхал после только что сданного последнего экзамена за четвертый курс и обдумывал свою летнюю работу над рукописью арабских лоций. Шаги, шаги мимо старых домов, по непривычному асфальту, заменившему квадратные каменные плиты, от которых пахло петербургской стариной. Представительное здание с колоннадой, в нижнем его углу – «шинельная академиков», где ютился безнадежно больной востоковед-романтик Иностранцев… Дальше – Кунсткамера, академический Архив. А тут, на месте Зоологического музея, в начале XVIII века стоял деревянный дворец Прасковии Федоровны, урожденной Салтыковой. В 1684 году, двадцати лет, была выдана за царя Ивана V Алексеевича, родила ему будущую императрицу Анну Иоанновну, скончалась в 1723 году. Петр I помнил о московском соцарствии с братом, самый первый петербургский мост – от Заячьего острова к Троицкой площади – назвали Иоанновским. А от дворца осталось одно неясное воспоминание.

Дальше – площадь и Стрелка, где Нева разливается на Большую и Малую. Но куда исчезли бюсты Кваренги и Росси, смотревшие на Биржу с этой крайней точки Васильевского острова? Кваренги и Росси, творцы северного чуда России, державного Петрополя, – где они?

На следующий день после возвращения в Ленинград, 13 августа 1946 года, я пришел в Институт востоковедения.

И снова лоции Ахмада ибн Маджида… Томик в красном кожаном переплете дрожит в огрубевших руках. Война, блокада, сырой темный подвал, где истощенные люди укрывали древние рукописи от бомб… Все он вытерпел и дожил до утра Победы. Цел, цел! Даже мои закладки между страницами, положенные девять лет назад, остались на своих местах.

Какая сила в этой рукописи! Только что вернулся из дальних странствий, и ни кола, ни двора у тебя, а не оторваться от кривых строк, легших на бумагу пять веков назад.

Изрядно тут будет работы диссертанту… Уже и предварительное описание составлено, и столько всякой литературы проработано, а впереди еще дремучий лес, terra incognita, mare incognitum[7], называй как хочешь. Целый новый мир, не тот, который мы «проходили» в университете. Там все привычно, знакомая схема, там и a livre ouvert[8] по-арабски многое пришлось прочесть. А здесь что ни строка – загадка.


Бывшая сокурсница, гебраист Клавдия Старкова, пригласила меня на дачу в Райволу, нынешнее Рощино на Карельском перешейке. Электричка оказалась переполненной, едва удалось устроиться в проходе вагона.

Внезапно я заметил неподалеку двух разговаривавших мужчин; один из них был в штатском, на другом выделялась голубая фуражка сотрудника НКВД. Последнее не вызвало во мне большой радости; показалось, что паспорт с роковой отметкой «статья 39» начинает жечь мне карман и пламя добирается до тела. Я стал осторожно пробираться вглубь вагона, и тут до меня донесся обрывок мирной беседы.

– Скажи, а что вы делаете с теми, кому нельзя быть в Ленинграде, а они все-таки приехали и разгуливают где-то здесь?

– А что, – отвечал человек в голубой фуражке, – такие далеко не уйдут. На чем-то попадутся, и тогда мы их отправляем туда, откуда им уже никогда не вернуться в Ленинград.

У меня похолодела спина, я крепко стиснул зубы. Отодвинулся еще дальше, стал безучастно смотреть в окно. Ах, тюремщик, если бы ты и твой приятель знали, кто едет рядом! Много нашлось бы тогда злобной радости: задержали нарушителя, «врага народа»! Достойны поощрения, может быть, премии или месячного отпуска, а то, глядишь, неусыпного стража за бдительность повысят по службе. Да уж прости, голубая фуражка, постараюсь не попасться тебе. Спокойно! Так. Ослабить мышцы на лице. Так. Лениво смотреть в окошко. Кажется, они выходят. Нет, вышел штатский, а фуражка пока все еще здесь. Черт, оставшись без собеседника, сотрудник охранного ведомства может пристать. Отвернуться от него. Так. Сердце бьется слишком сильно