Свет с Востока — страница 38 из 75

ой хозяйки Нины Ивановны, наслаждался теплом и домовитым уютом высоко поднятого первого этажа. Ради этого приходилось в течение каждого выходного дня раскалывать на дрова толстые чурки, но зато можно было с улыбкой вспомнить о широкой снежной полосе под потолком прежнего моего обиталища, которую я заметил, только что завершив работу над своей диссертацией. Теперь уже руки не стыли, писали быстрее. Но, увы, для новой диссертации оставалось мало времени, одни вечера, дни же мои проходили на чужой ниве, в институте усовершенствования учителей.

20 декабря преподаватели иностранных языков съехались из городских и сельских школ в институт на совещание. Вдруг появилась директор института Мария Яковлевна и с ней некий человек нестарых лет и скучающе-самодовольного вида. «Товарищ Востряков», – представила Мария Яковлевна и, кажется, добавила, что он – лектор какого-то. не помню какого именно, высокого учреждения. Востряков приосанился и понес речь о сталинском академике Т. Д. Лысенко, который успешно разгромил Н. И. Вавилова, Л. А. Орбели, Бериташвили и других «буржуазных перерожденцев». Когда у Лысенко спросили, повествовал Востряков, не опирается ли он в оценках на свое личное мнение, борец за передовую науку торжествующе показал бумагу, гласившую, что его выступление предварительно утверждено «на самом верху». Пространный доклад Вострякова должен был укрепить благонадежность в нестройных учительских рядах, закалить их дух для отпора всем и всяким вражеским вылазкам и поползновениям – такие слова то и дело слетали с уст насквозь проверенного лектора. После его ухода в зале совещания установилась тяжелая тишина, все были подавлены, пришлось отложить продолжение работы до следующего дня.

Заграничные путешествия Николая Ивановича Вавилова, предпринятые для ознакомления с опытом других стран в области повышения урожаев, дали повод обвинить ботаника в тяжких преступлениях: действительно, какой может быть передовой опыт у всех прочих государств, у населяющих их людей, если мы умнее всех? Но тогда в истории человеческого духа Страдивари, Амати, Гварнери должны уступить место Батову, а Паганини – Хандошкину; и никаких Уаттов и Стефенсонов, раз были братья Черепановы: не тот, не этот, а только наш, обязательно и никак иначе. И, наконец, дошло до того, что седовласая домохозяйка из Москвы – Лепешинская, которую за ее «выдающееся открытие» сделали академиком, заменила Моргана, Менделя, Вейсмана и Вирхова одною собой, а биологическую клетку – «желточными шариками», после чего бойкий писатель сочинил пьесу «Третья молодость»; далее, великих иранских поэтов переименовали в таджикских; и в эти же горькие годы Люциан Климович обливал грязью и подталкивал к тюрьме лучших наших филологов, прежде всего Крачковского, обвиняя их в «низкопоклонстве перед Западом» за то, что они учитывали достижения западной науки. После заседания 20 декабря я, ни с кем не прощаясь, ушел домой. Восторги и брань Вострякова не выходили из головы, мрачные и тоскливые мысли сменяли одна другую.


Наступил 1949 год.

Перевод «Книги польз» подвигался медленнее, чем ожидалось: нередко я надолго задумывался над неизвестными словами морского языка, неожиданными оборотами и построениями. Но дело шло, проникновение в текст рукописи открывало все новые грани и дали. Вот уже переведено вступление – речь в похвалу наук – «наука – самец, не отдающий тебе и частицы своей, пока не отдашься ему весь» – пишет Ахмад ибн Маджид. Пройдена и первая из двенадцати глав сочинения – в ней изложена всеобщая история мореплавания, какой она представлялась арабскому судоводителю накануне открытия Америки: он писал «Книгу польз» пятнадцать лет и закончил эту работу в 1490 году. Вторая глава любопытна в другом отношении: она говорит о том, что надлежит знать управляющему ходом судна, и каким нравственным требованиям он должен удовлетворять, следовательно, перед нами выработанный облик образцового моряка, а это указывает на давность и развитость восточного судовождения. И вот уже глава третья – о лунных станциях, перевод входит в мир звезд и созвездий, сверкающих над ночным океаном, ведь именно по ним водят суда в бескрайних водных пустынях, и тут, как в других областях необходимого знания, судоводитель должен быть знаком со всеми тонкостями. Дальше, дальше! Рукопись, трудно поддающиеся строки вознаграждают и влекут вперед.

Но велено ехать на совещание учителей Новгородской области в качестве представителя института и областного отдела народного образования. Поехал, выступил с большой речью, вернулся в Боровичи, надо было готовиться к разъездам по школам, которые предстояло посетить сразу после зимних каникул. Не каждый вечер удавалось добраться до моей арабской рукописи, это угнетало и томило. Мысли о постоянной несвободе возвращали к воспоминаниям о тюрьмах и лагерях, о моих друзьях по тюремному университету, о моих бывших содельниках – Леве Гумилеве и Нике Иериховиче. Лева после лагеря побывал и на войне, но вернулся, смог выжить, а Ника, как я слышал, погиб на Колыме. Когда-то я посветил ему свое стихотворение о Гильгамеше[17]

Вавилонская ночь, как сознанье безумца, черна.

Вавилонская ночь, как в степи мавзолеи, мертва.

Часовые времен – лишь они, за волною волна,

Бурунану и Дигна[18] векам поверяют слова:

В ниневийских лесах, где скрывается ночью заря,

Где задумчивый сумрак дубрав ароматен и свеж,

Одиночество с богом делил, презирая царя,

Жезлоносца богов – богатырь и поэт Гильгамеш.

Властелину земному насмешку он в дар приносил,

Издевался над пышною важностью царских речей:

«Ты, бессмертный – хозяин одной из грядущих могил.

Беспощадное солнце времен, о светило светил,

Выжигает сияния жарких твоих кумачей.

И уже не зажгут их опять океаны крови,

Не засветят лучи и лучи позолоченной лжи.

Ты всесилье бессилием лучше свое назови,

Хоть однажды народу правдивое слово скажи.

От проклятья небес, от возмездия гневных годин

Не спасут властелина дворца ни жрецы, ни рабы.

За страданья людские беде обречен властелин,

Приговор справедливый ниспослан ему от судьбы».

И царю донесли о безумных и страшных словах,

И разгневался он: «Привести Гильгамеша ко мне!»

Но пред ним не простерся рождающий зависть во львах,

Не пришел он в столицу, остался в лесной стороне

И над царскою злобою стал насмехаться вдвойне.

И отправилось войско строптивца мечом усмирить,

Но легко разметал богатырь подступившую рать.

И мудрец образумиться звал, безоружен и пеш,

Но холопьи его седины осмеял Гильгамеш.

И задумался царь, и созвал многолюдный совет.

Перелистывал зорко и взглядов, и вздохов словарь:

«Кто из вас на тревогу достойнейший сыщет ответ,

Вы, одевшие лица в смущенья и страха янтарь?»

И поникли в раздумье вельможи его и жрецы.

И сказал престарелый советник, иссохший халдей:

«О, носящий венец, пред которым склонились венцы,

Зажигающий солнце сиянием мысли своей!

На земных сыновей ожерелье надето давно.

То палач, то поводырь слепых человечьих сердец,

Повелителя вдруг низвергает в темницу оно

И на нищего вдруг золотой возлагает венец.

Это – женщина, царь. Повели – и, к безумцу припав,

Ослепит его страстью она и рассудка лишит,

Спеленает упавшего в сети любовных забав

И с добычей желанной к тебе во дворец поспешит».

«Поступить, как ты хочешь, по-нашему, лучше всего.

Да продлишься во благо, да в мире пребудешь, халдей!

Так ответствовал царь, и лицо осветилось его —

Посылайте на поиски девы людей и людей!»

…Гиеродула Тану – в лесу. Любопытство и страх,

К ней шагнул Гильгамеш. Все начнется и кончится тут.

И сплетаются руки, глаза утопают в глазах,

Полукружия нежного тела томятся и жгут.

Гиеродула Тану лежит в обгоревшей траве,

Гильгамеша ласкает, от ласк содрогаясь, она,

И безумие пляшет в поникшей его голове,

Потускнели и стерлись людей и вещей имена.

«Я измучен тревогами, истомился от зла,

Но скорбящую душу всегда исцеляет любовь.

О, блаженная Тану! Скажи, не с небес ли сошла

Ты ко мне, чтобы жизнью поить почерневшую кровь?

Ты – в объятьях моих и во мне до земного конца.

Ты стиху моему вдохновеньем и светочем будь!»

Но она поднимается. Сходит румянец с лица.

Словно змеи, две черных косы наползают на грудь.

«Ухожу, Гильгамеш. Небеса разлучают с тобой.

Не уйти мне от воли жрецов и не ведать утех.

Мне назначили боги им быть приближенной рабой,

Достояние храма, не мужа – мой сладостный грех».

И она, замолчав, преклонила колени в тоске,

Поцелуем простилась и встала, тревожно дыша,

И вздохнула она, побежала слеза по щеке.

И за Тану пошел он, палимый, дрожа и спеша.

Ликовал Вавилон и угрюмо вздыхал Вавилон,

И наполнилась площадь у храма людьми и людьми.

Гильгамеша скрутили – слепец, не противился он.

Привели во дворец и царю прокричали: «Возьми!»

…Вавилонская ночь, как сознанье безумца, черна.

Вавилонская ночь, как в степи мавзолеи, мертва,

Часовые времен – лишь они, за волною волна,

Бурунану и Дигна векам поверяют слова…

20 января завхоз института – молодая краснощекая Вера, войдя в канцелярию, где я просматривал подшивку «Правды», сказала, обращаясь к секретарше директора и бывшей тут же библиотекарше: