Свет с Востока — страница 41 из 75

й молчаливый Михаил Михайлович Яблунин, сосед мой по этапному вагону. Прибыл, как мы все, на пересылку, ждал, как и мы, отправки на «трассу». И вдруг на тебе: случайно в бараке запел, обнаружился у него бархатистый бас, кто-то сообщил об этом в КВЧ – «культурно-воспитательную часть» – и пришел спецнаряд, по которому попал наш Яблунин в агитбригаду при управлении лагеря, освободившись от лесоповала. Везет же людям!

…Отправили Яблунина, а тут разнесся слух, что привезли отбывать срок заключения знаменитую Лидию Русланову. Будто поет она для начальства, для конвоиров где-то за зоной, куда нам ходу нет.

…А это уже другая заключенная женщина, не певица, а простая, усталая чья-то жена, мать. Бежит она по зоне в свой барак и по пути обнимает и целует каждого встречного, конечно, лишь такого же арестанта. Ну и ну, что случилось? Так ведь бежит она из УРЧа – учетно-распределительной части, где ей только что объявили, что срок ее неволи снижен с двадцати пяти до десяти лет. Всего-то десять лет, радость какая! Все в мире относительно.

«Президиуму Верховного Совета СССР

Заявление

Прошу временно освободить меня из места заключения для того, чтобы я смог завершить работу над докторской диссертацией «Арабы и море», открывающей новую область советского востоковедения.

После зашиты и обнародования указанного труда я готов добровольно вернуться в указанный органами госбезопасности лагерь для пожизненного отбывания заключения.

13 октября 1949 года».

Я перечитал это свое обращение и подписал, потом сдал его в учетно-распределительную часть лагеря для отправки по назначению. Ответа не последовало, – видимо, начальство, мерившее всех на свой аршин, усмотрело в моих словах какой-то подвох и решило не давать им ходу. Но сам я был счастлив, что не остановился перед таким шагом во имя науки, которая вместе с поэзией утешала меня в бедах и наполняла смыслом всю мою жизнь.

Отправка меня, как и многих других, на «трассу» почему-то задерживалась. Наступила зима. Время от времени приходилось выходить на какие-то строительные работы, потом я стал ночным «дневальным», то есть дежурным в одном из бараков. Обязанности состояли в наблюдении за порядком во время ночного сна размещавшихся в бараке бригад. Удар о кусок рельса, возвещавший отбой, возвещал и начало моей работы, удар о рельс, означавший подъем, говорил, что можно сменяться…

Вечером следующего дня появился человек, овладевший всеобщим любопытством в большей степени, нежели Михаил Григорьевич. Пришел этап уголовников, его разместили в нашем бараке, откуда накануне отправили на «трассу» целые две бригады. После суеты, вызванной стремлением новичков захватить лучшие – нижние – места на «вагонках», то есть отдельных сооружениях с двумя верхними и двумя нижними спальными полками, все – и вновь прибывшие, и старожилы – столпились вокруг худощавого юноши с усталым, после дороги сосредоточенным лицом. Оказалось, что он знает наизусть знаменитого «Луку» Баркова. Грабители, воры, убийцы, затаив дыхание, слушали; юноша говорил глуховатым простуженным голосом:

Судьбою не был он балуем.

О нем сказал бы я, друзья…

Когда он кончил, минуту стояло молчание, потом раздались восхищенные возгласы, обращенные к чтецу:

– Молоток! Ну-у, молоток!

– Бывают же такие умачи, не нам пара! Столько запомнил, а?

– Слушай, браток, ты не тушуйся, мы за тебя будем вкалывать, понял? Отработаем за тебя полностью, ты только нам рассказывай про этого Луку. Надо же, какой рассказ, а?

– Дадим тебе хлеба и табаку, не будешь обижен! Валяй хоть каждый день, этот Лука никогда не надоест!

Многих привлекало непечатное содержание, щекотавшее нервы и воображение. А мое внимание остановил стремительный бег легкого певучего стиха, рождавший ощущение музыки.

Да, музыка слова. Надо быть большим умельцем, чтобы ее извлекать, как некогда высекали огонь.

Человек А-499

18 апреля 1950 года этапников, среди которых находился и я, привезли на Особый 37 (037) пункт Озерного лагеря. Позже выяснилось, что он стоял в 193 километрах северо-восточнее Тайшета.

Доски, отвезенные в зону для прокладки дорожек от бараков к воротам, где производился развод на работы, были еще припорошены снегом. В отведенном нам бараке царил холод, благо из-под пола, из окон сильно дуло, так что свежим воздухом новое начальство обеспечивало нас днем и ночью. Некоторое спасение состояло в том, что нашу бригаду, созданную сразу по прибытии на 037, назначили сжигать в тайге «порубочные остатки», иными словами, сучья, оставшиеся от прошлогоднего лесоповала, – это позволяло урывками греться у разведенных костров. Конвоиры отгоняли тех, кто застаивался у огня, но всегда можно было сделать вид, что старательно налаживаешь костер только ради быстрейшего выполнения задания по сожжению дотла всех этих «порубочных остатков».

Потом я увидел себя рабочим бани. Нужно было ежедневно вытащить из колодца столько бадей воды, сколько требовалось, чтобы наполнить бочку диаметром два метра и высотой два с половиной. После этого надлежало заготовить необходимое количество дров для топки. Работы хватало с раннего утра допоздна. Моим напарником оказался один азербайджанец, радовавшийся возможности разговаривать на родном языке вдали от своего солнечного края, который мы с ним часто вспоминали.

Следующей ступенью банного продвижения стала для меня должность «прожарщика». Можно было уже не надрываться у колодца и козел, в новые мои обязанности входило накалить печи по двум сторонам подземной дезокамеры так, чтобы температура в ней дошла до 150 градусов. После этого я развешивал в камере металлические кольца с нанизанной на них одеждой мывшихся в бане заключенных; «жарилка» – так ее называли – уничтожала вшей.

И вдруг, ища кого-то пограмотнее на пост статистика, инспектор спецчасти, старший лейтенант Колмогоров, набрел на меня, назначил. Не нужно видеть за словом «спец» какие-то государственные тайны, хотя лагерное начальство, быть может, ради придания себе большего веса, подчас любило облекать одеяниями запретности простые вещи. Еще с начала сороковых годов помнится листок с типографской надписью вверху: «Краслаг НКВД СССР. Оглашению не подлежит». Батюшки-светы! А ниже: «Разрешаю Богомоловой предоставить очередной отпуск». Вот и вся тайна. Заняв пост статистика спецчасти, я получил в свое распоряжение именную картотеку содержащихся на 037 заключенных с распределением их по бригадам. Эту картотеку я ежедневно расписывал на обороте так называемых «рабочих сведений», где позже бригадиры ставили против каждой фамилии процент выработки, от которого зависел объем «житейских благ» – размеры хлебного пайка и «приварка», или котлового довольствия. Естественно, моя работа требовала большой собранности – нельзя было пропустить ни одного человека. Постепенно списочный состав бригад запомнился мне наизусть, но я не решался этим пользоваться, а неизменно переписывал фамилии с карточек.

Тут, в августе 1951 года, в мою жизнь вошло «музыкальное происшествие», рассказ о котором заставляет обратиться несколько вспять.

Принимая наш этап в апреле 1950 года, начальник лагпункта 037 майор Горбань выстроил нас в бараке и хмуро сказал:

– Надеяться вам не на что. Американцы здесь не будут.

После этих глубокомысленных слов он сменил холодные сибирские небеса на солнечное небо Тбилиси, а начальником стал оперуполномоченный Мишин.

Старший лейтенант Михаил Андреевич Мишин был болезненно труслив и жесток. По вступлении в новую должность он велел уничтожить в зоне всю траву и залить опустошенные места асфальтом, ибо ему казалось, что даже в низкорослой траве может спрятаться террорист, умысливший его убить. Однажды он посетил контору, и по возгласу «Внимание!» все работавшие в ней арестанты встали, как это полагалось делать при появлении лиц начальствующего состава. Как раз в это время у меня оказался выдвинутым ящик стола, где я искал какую-то служебную бумагу. Чтобы подняться, ящик пришлось задвинуть, и это испугало Мишина. Решив, что я что-то прячу, он приказал мне отойти от стола и самолично произвел обыск в его недрах. Не найдя ничего подозрительного, он облегченно вздохнул и вскоре ушел.

Мишин командовал Особым 37-м лагпунктом четыре года, и его злодеяния запомнились отчетливо, так как происходили на моих глазах. Краснолицый, широкоскулый, с маленькими бесцветными глазами – о людях с такой внешностью в народе говорят «не мужик и не баба, а скорей всего жаба» – он постоянно расхаживал по зоне, выискивая «нарушителя», и суд его бывал скор и беспощаден: посадить в подземный карцер, на голодный паек, спустя несколько суток отправить на самые тяжелые работы. Кроме самого Мишина расправы по своему личному усмотрению совершали надзиратели Битадзе, Волков, Гудков, Датвиашвили, Кахалашвили, Коншин, Садыров, Фролов. Разве можно забыть изможденного Кубилюса, которого водили на работу в наручниках, с овчаркой? Или несчастного больного корейца, доведенного до сумасшествия тем, что его почти беспрерывно бросали в подземный карцер за «отказ от работы»? Или мученика Гейне? Ему заломили руки назад, сковали их наручниками; потом его свалили на спину и становились на живот, чтобы наручники впивались в тело, причиняли наибольшие страдания. Надругательства, ужас и сама смерть ежедневно ходили за каждым из обитателей мишинского застенка, готовые обрушиться на них при малейшем неосторожном шаге. Полуголодный рабочий Казикайтис выкопал в тайге какой-то корнеплод, похожий на съедобную саранку, откусил, проглотил пару кусочков, тут же почернел и умер. Рабочий Валескалн, выведенный в ночную смену на шпалозавод, убирая опилки из-под циркульной пилы, нечаянно разогнулся, и в тот же миг шедшая на полных оборотах громадная пила врезалась ему в мозг, смерть была мгновенной. Я долго был уборщиком опилок и знаю, как опасна эта работа; поскольку ее выполняют заключенные, смертоносные зубцы стального круга не огорожены. За Валескалном список жертв Особого 37-го продолжают Накаи с Дальнего Востока и некий сын Прибалтики с позабывшейся фамилией – первого охранник ранил, второго убил – и другие, другие… В это самое время страж милосердия, начальник санчасти старший лейтенант Гузь, поручив заключенному врачу Тулупову освобождать от работы по болезни не больше двух процентов списочного состава, спокойно читал на амбулаторном приеме развлекавшие его книжки; вопли больных, оставшихся за процентной чертой, оставляли его равнодушным. Еще один человеколюбец, инспектор «культурно-воспитательной части» лейтенант Зенин в своих нравоучениях призывал к строгому выполнению требований начальства, ибо это как раз и служит исправлению заблудших.