В десятом часу вечера пришла за книгами секретарь кафедры Блинцавская. Пили чаи, неторопливо разговаривали о делах и общих знакомых. Когда Блинцовская ушла, Вера Александровна села за рояль и стала играть Прокофьева.
– Это «Ромео и Джульетта»? – спросил Игнатий Юлианович, входя в гостиную.
– Нет, – ответила она, не оборачиваясь. – Сюита из «Золушки».
Он вздохнул и пошел в спальню. На ночном столике лежала стопка книг, которые он обычно читал перед сном. Сейчас он не дотронулся ни до одной, а лег и закрыл глаза.
– Ты сегодня безработный, – пошутила Вера Александровна, заглянув в дверь, – всегда читаешь, а тут…
Он ничего не ответил: ему вдруг стало так плохо, как еще никогда не было. Голову пронзила резкая боль, и не было сил вернуть уходящее сознание: тело размывала нараставшая слабость. Агония была недолгой: сердце, источенное наследственным эндокардитом, стало биться все реже, все тише и наконец остановилось…
Я стоял перед памятником на Волковом кладбище. С бронзового медальона на меня смотрело неподвижное лицо Игнатия Юлиановича Крачковского. Вот где, вот когда довелось нам свидеться вновь.
Я вспоминал. Годы, разворачивая свои прочитанные свитки, медленно отходили назад. И вот глуховатый голос Юшманова: «Это высший авторитет в нашей области… а ведь еще не стар и, к счастью, живет в Ленинграде…» Старинный дом на Васильевском острове, утомленные и внимательные глаза, приглядывавшиеся к юному второкурснику…
Первые часы над арабскими рукописями под испытующим оком академика… Свидание в подмосковном парке, когда недоучившийся студент признался ему, что давно носит в себе тему кандидатской диссертации…
Просторная аудитория с окнами на Неву, рдеющий диссертант… «Крупная научная индивидуальность…» В устах сдержанного Игнатия Юлиановича эти слова значили многое. Читались в них и признание моего ныне, и требование к моему завтра.
И вот – вечер, когда мы заговорили о докторской диссертации, встреча, оказавшаяся последней…
Пятнадцать лет. Они прошли передо мной, как на смотру солдаты. Полтора десятилетия, запечатленные во взыскательно-дружеских письмах учителя, в трудном и радостном мужании ученика.
Пятнадцать лет… Он неизменно шел рядом со мной, человек со скупой и неторопливой речью, пристальным взглядом зорких, сквозь годы видящих глаз, – я всегда чувствовал на плече его твердую руку, стремившуюся вверх.
Я задумчиво обошел памятник. На оборотной стороне гранитного обелиска вились арабские стихи:
Ссужала слезы я доныне тем, кто плакал.
Ты отнял их у тех, кто пережил тебя.
Так сказала в своей элегии поэтесса ал-Ханса тринадцать веков назад. Вечно да будет имя его благословенно!
Звенья бронзовой ограды воспроизводили отрывок стиха Абу-л-Атахии, поэта VIII столетия, творчеству которого был посвящен первый научный доклад Крачковского 28 сентября 1906 года:
Смерть – это вход, куда вступает каждый…
Смерть… Почему? Где логическое оправдание тому, что из жизни уходят нужные люди, не свершив того, что могли бы свершить?
– Игнатий Юлианович мог бы прожить долго, – сказала мне Вера Александровна. – Ведь он вел очень умеренную жизнь. Но его скосила тревога за судьбу арабистики, за судьбу ее сердца – Арабского кабинета Академии наук. Ему был нужен покой, а покоя не было.
И мне вспомнились слова, заключающие одну из книг о Леонардо да Винчи: «Ему было всего лишь шестьдесят семь лет от роду, и он мог бы прожить много дольше и сделать еще больше, если бы жил и работал в других условиях и в другой обстановке».
Я стоял у ограды, перевитой стихом Абу-л-Атахии, и думал. И вновь текли воспоминанья, и стесненная душа то никла, то распрямлялась: скорбь уступала в ней место счастливой мысли – тронул-таки сердце этого человека мой труд в науке, да ведь и то сказать, нелегкая и мне жизнь выпала, а какой пласт подмят!
И тут, идя к выходу с кладбища, я прочитал на памятнике физиологу Павлову:
«Последовательность, последовательность и последовательность! С самого начала своей работы приучите себя к строгой последовательности в накоплении знаний.
…Второе – это скромность. Никогда не думайте, что вы уже все знаете. И как бы высоко ни оценивали вас, всегда имейте мужество сказать себе: я невежда.
…Третье – это страсть. Помните, что наука требует от человека всей его жизни. И если у вас было бы две жизни, то и их бы не хватило вам. Большого напряжения и великой страсти требует наука от человека…»
И я понял, что сделано мною мало и путь мой только еще начинается.
По следам Синдбада-Морехода
Академический институт востоковедения, когда я студентом приходил туда совершенствовать узнанное на занятиях в университете, находился в конце Менделеевской линии Васильевского острова, на верхнем этаже библиотеки Академии наук. Пребывал он там и в пору моей работы над кандидатской диссертацией, когда главный ученый секретарь Президиума Академии наук распорядился не допускать меня к рукописи и книгам. Потом, в сумеречные годы сталинского времени, на рубеже сороковых-пятидесятых, Институт перевели под ближний надзор, в Москву, а на старом его месте возникло сокращенное и укрощенное учреждение – Сектор восточных рукописей. Но в 1956 году, под свежим ветром перемен, Институт стал расправляться, оживать, готовилось расширение поля исследований, для этого понадобились новые силы, тем более что старые были сведены почти к нулю. Так появились укрупненный московский головной Институт востоковедения Академии наук – ИВАН – и его, начавшее раздвигать плечи ленинградское отделение. Последнее разместили в бывшем великокняжеском Ново-Михайловском дворце на левом берегу Невы, вблизи от Эрмитажа.
В октябре-ноябре 1956 года старые стены дворца полнились шумом: назначенный заведовать отделением академик Иосиф Абгарович Орбели принимал дела у руководителей сектора Тихонова и Боровкова. Вокруг них суетились машинистки, секретари, ученые хранители и просто услужливые молодые люди, спешившие попасть на глаза новому начальству. Я, сдав свои бумаги и прошение о приеме на работу, каждый день приходил справляться о решении дирекции. Ответа все не было, неустроенность угнетала, не говоря уже о том, что деньги у меня подходили к последнему рублю. Часами я сидел в «анти-шамбре» – отведенной для посетителей комнате у директорского кабинета, не имевшей окон и освещенной только люстрой, сидел обдумывал, что же делать, куда идти дальше. Можно, конечно, предложить себя в грузчики, использовав лагерный опыт, можно лесорубом в каком-то леспромхозе, можно вывозить на тачке опилки на заводе. Но – «Книга польз», что с ней будет? Годы идут. Недавно увидел в своих волосах первую седину.
…И вдруг в один из дней томительных размышлений ко мне подошла член-корреспондент Академии наук сириолог Нина Викторовна Пигулевская. Сразу: «Где ваша диссертация о трех арабских лоциях? Крачковский ее оценил, надо ее напечатать. Как провести в печать? Это я беру на себя, буду говорить с академиком Орбели. А вы, не теряя времени, доставайте ваш труд из-под спуда, начинайте подготовку к изданию». Добавила: «Знаю я, обо всем знаю, что с вами было. Теперь надо восстанавливаться. Готовя рукопись к изданию, вы пробьете себе вход в Институт востоковедения». Улыбнулась ободряюще и отошла. Вот как бывает в жизни. Лично я Нину Викторовну до этой нежданной встречи не знал, хотя работы ее были мне известны. Но она принадлежала к кругу подлинных ученых высокой петербургской пробы, которые старались помочь новобранцам науки своим установившимся влиянием, добрым советом, а если требовалось, то оказывали и бескорыстную денежную поддержку. Назавтра, после разговора с Ниной Викторовной я предстал перед академиком Орбели, который подробно расспросил меня о выполненном и защищенном исследовании арабских лоций, и 1 декабря 1956 года я был принят на работу в Арабский кабинет Института.
Брат прислал рукопись моей диссертации, которую он хранил много лет, и теперь я мог с утра до вечера просиживать за служебным столом, перечитывая давние страницы своего труда, внося необходимые поправки. Иосиф Абгарович Орбели принял на себя обязанности редактора, мы часто ездили с ним в издательство для разрешения возникающих вопросов. Его там уважали, доброжелательное внимание распространялось и на мою работу. 9 января 1957 года я сдал последние листы выверенной машинописи. Книга «Три неизвестные лоции Ахмада ибн Маджида, арабского лоцмана Васко да Гамы, в уникальной рукописи Института востоковедения АН СССР» вышла в мае 1957 года, по свежим следам событий на Суэцком канале, утверждая историческое право Египта владеть международным морским путем. Политическая актуальность исследования забытой средневековой рукописи была подчеркнута посвящением: «Свободолюбивым арабским народам с пожеланием больших и счастливых плаваний».
Издание вызвало многочисленные отклики. Первая рецензия появилась во французском востоковедном журнале, которым когда-то руководил первооткрыватель арабских лоций Габриэль Ферран, и тем более взволновали меня слова рецензента: «Советский арабист, ученик И. Ю. Крачковского, делает честь школе своего учителя». Это было напоминанием и об истории моей работы, и о лежавшей на мне ответственности. Фраза «Арабы глубоко благодарны ленинградскому ученому за изучение их наследства», заключавшая обширный разбор нашего издания в органе Академии наук в Дамаске, говорила о том, что книга нашла признание и у того народа, к которому она была обращена. Исследование рукописи лоцмана Васко да Гамы было с живым интересом встречено в Лиссабоне и Лейдене, Варшаве, Кракове и Праге, Кембридже, Оксфорде и Гринвиче, Уппсале и Гааге, Каире, Адене и Дакаре, на него откликнулись Бразилия, Танзания и Кувейт. В 1960 году оно было переведено на португальский язык, в 1966-м – на арабский. Им вызван к жизни ряд зарубежных работ, среди которых первое место занимает книга лиссабонского историка и писателя Кошта Брошаду «Арабский лоцман Васко да Гамы». Имя этого лоцмана в 1960 году было присвоено одной из улиц восточноафриканского порта Малинди.