…Очень часто упоминается «гуру» – наставник; почему не сказать «наставник»? Мне возразят, что «гуру» – это особенный наставник, вроде «пира» в исламе, вроде «старца» в русском монашестве; но все это можно оговорить в комментарии, не засоряя текст, а в тексте прекрасно выполнит нужную функцию простой «наставник».
…В итоге важнейшее свойство перевода, его доступность, переводчиком не реализовано.
Переводчик стремился переводить «размерами подлинника». Этот принцип вообще достаточно спорен, особенно при различных системах стихосложения».
В силу различия языков в переводе меняется интонативный рельеф.
«Поэтому имитация, «размера подлинника» вещь праздная.
…Надо переводить непохоже, чтобы именно было похоже.
…Ни один стихотворный перевод не может обойтись без «отсебятины».
Стихотворение Мицкевича, звучащее буквально так:
Из всех земных пленниц лучшие подружки – польки:
Веселы, как маленькие котята,
Лица белее молока, веки с черными ресницами,
Глаза сверкают, как две звездочки —
Пушкин переводит:
Нет на свете царицы краше польской девицы:
Весела, что котенок у печки,
И как роза румяна, а бела, как сметана,
Очи светятся точно две свечки.
Искусство переводчика проявляется в том, чтобы сделать подставки незаметными… без сопоставления с оригинальным текстом».
Приведя многочисленные примеры из работы академика, рецензент заключает:
«Стих перевода удручающе плох в самих своих конструктивных основах».
Он обращает внимание на «бедность языковых средств, применяемых переводчиком», и замечает:
«В «Онегине» слово «дивный» встречается один раз и слово «прекрасный» – восемь; зато у Надсона и Аполлона Коринфского этих слов много: отсутствие способности дать образ понуждает к восклицаниям…»
Наконец, названа причина:
«Источник неудачи академика… очевиден: «буквалистическое» отношение к задачам перевода».
Уничтожающий отзыв! А ведь его могло и не быть, если бы каждый наш востоковед всегда помнил, что он – русский ученый, обязанный раскрывать богатства индийской, арабской или другой культуры прежде всего перед своим народом…
Я чистил свой перевод морской энциклопедии Ахмада ибн Маджида до темноты в глазах.
Первый вариант, который прежде казался мне верхом совершенства, сменился вторым; здесь была упрощена конструкция фраз и высветлены детали.
Но удовлетворение не приходило. И с мая по ноябрь 1958 года был выполнен третий вариант, впервые отразивший текст до конца. Следовательно, к моменту начала работы над переводом сводного текста «Книги польз» у меня имелась подготовленная основа. Но захотелось начать всю работу заново, на этот раз уже с первых шагов имея перед глазами полную картину арабского подлинника.
В период с 1 июля 1959 по 23 ноября 1960 года я выполнил четвертый, последний, перевод «Книги польз».
Куда девалась та прыть, с которой скакал я по тексту в первый раз, когда мне удавалось переводить в течение вечера целую страницу – девятнадцать арабских строк! Теперь я подолгу просиживал над каждой строкой, часто над отдельным словом, пытаясь проникнуть в скрытый смысл того или иного выражения, проследить все затененные повороты мысли автора, угадать недосказанное. Важно, однако, не только понять, но и передать. Как?
Проще всего, конечно, было двигаться по общепринятому пути – переводить Ахмада ибн Маджида, как и любой текст, современным русским литературным языком; за это не осудил бы даже Игнатий Юлианович, тонкий и взыскательный стилист. «Но, – думалось мне, – ведь «Книга польз» – текст пятнадцатого столетия, когда многие слова русского языка звучали не так, как сейчас, и сама структура фразы была иной. Как же я могу заставлять этот текст пользоваться «измами» и «ациями», столь обильно уснащающими нашу сегодняшнюю речь?» – «Ты переводишь для современного читателя, – возражал мне другой внутренний голос, – поэтому текст, когда бы он ни был создан, следует передавать на языке, которым пользуются сейчас». – «Нет, – отвечал я самому себе, – нет. Нынешним языком будет написан весь комментарий к тексту – пояснения, замечания, предположения, выводы, а также введение в изучение памятника – словом, все то, что исходит от издателя – человека XX века. Но язык издаваемого произведения, исходящий от древнего автора, должен сохранить аромат своей эпохи не только в подлиннике, но и в переводе».
Конечно, это не значит, что нужно впадать в другую крайность: «не лепо ли ны бяшет» наших предков давно уже чуждо не только русскому разговору, но и письменности. Лепо, лепый воспринимаются уже только в сращениях «нелепо», «великолепный», как льзя может быть понято лишь в пережившей его форме с отрицанием; русское слово мысь – белка («растекатися мысью по древу»), через «промысел», образовавшее «промышленность», тоже давно утратило самостоятельную жизнь в языке и, естественно, не может вызвать в сознании читателя соответствующего образа. Но смысл текста в русской передаче нисколько не нарушится, если вместо «парус» употребить слово «ветрило», которым охотно пользовался Пушкин, вместо «руль» – «правило», вместо «поэт» – «стихотворец», вместо «составитель» – «слагатель», вместо «хороший» – «добрый» («добрый конь», «добрый молодец»), вместо «красивый» – «красный» («красная девица», «весна-красна»). Эпоха текста должна подчеркиваться и заменой полнозвучных форм стянутыми («брег», «ветр», «глава»), и перестановкой элементов предложения («той пагубы в рассужденье некий стихотворец молвил слогом отменным»). Все это сообщает языку перевода торжественную медлительность, передающую дух той далекой поры, средствами формы воссоздает живую обстановку, в которой вызрел изучаемый памятник литературы.
Пушкин тонко чувствовал значение формы для воссоздания своеобразного аромата описываемой эпохи: достаточно вспомнить его «Пророка», в основе которого лежат реминисценции, навеянные чтением жизнеописания основателя ислама Мухаммада. Здесь что ни слово – то самоцвет, играющий собственным огнем, а сочетание дает яркое ощущение обстановки ранних веков с их суровыми проповедниками и дерзостной ересью:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!
Это образец. Таким чистым и светлым русским языком, свободным как от иноземных напластований, так и от тяжелых славянизмов, должна была быть переведена «Книга польз», и вот почему рядом с арабскими словарями на моем столе лежали и толковые русские. Работа над словом всегда ажурна, тем более сложна она в русском языке, одном из самых богатых и трудных языков мира, где слово может иметь тончайшие оттенки, разные в разном контексте. Времени уходило много, но я с удовлетворением видел, что усилия постепенно приносят нужные плоды, в переводе зазвучал живой голос Ахмада ибн Маджида таким, каким я его себе представляю; мне даже кажется, что удалось найти его интонацию, воссоздать его стиль.
Позже я понял, что не только неологизмы и варваризмы, но и нарочитые архаизмы претят тому «чистому и светлому русскому языку» перевода, к которому я стремился, который – и только он – может позволить читателю, не растрачивая сил на преодоление формы, сразу углубиться в содержание памятника. Тогда – шел уже 1966 год – «Книга польз» была переведена в пятый раз. Победа была достигнута дорогой ценой, но, состоявшая в том, что я наконец нашел собственный стиль перевода, приобщающий к сокровищам арабской культуры русского читателя, она была достойна и больших жертв.
«…Углубиться в содержание памятника». Для того чтобы читатель мог это сделать с пользой для себя, мне нужно было предварительно проникнуть в текст самому.
Раскрытие содержания потребовало еще большего труда, нежели работа над словом. Мне нетрудно было понять и де Слэна, считавшего невозможной расшифровку «Книги польз» средствами европейской науки, и Феррана, который наметил перевести лишь географические части этого текста. Да, орешек был тверд. Крупнейшее сочинение Ахмада ибн Маджида состоит из двенадцати «польз», или глав, рассматривающих разнообразные вопросы.
Первая «польза» говорят о происхождении мореплавания и магнитной стрелки, вторая – о профессиональных и этических требованиях к лоцману. Предмет повествования специфичен, однако исторический, а затем нравоучительный его характер сближают «Книгу польз» с уже известными образцами литературы более общего типа, что облегчает понимание текста. Данные двух первых глав неоднократно использовались Ферраном, приводившим в своих работах крупные фрагменты текста, обычно лишь в переводе.
Дальше начинаются «дебри»: третья «польза» подробно описывает «лунные станции», четвертая – розу ветров и румбы буссоли. Это уже вершины морской астрономии, требующие при разборе текста, переводе и особенно при составлении комментария основательных познаний в технике парусной навигации по звездам; работа над этими «пользами» стала возможной после тщательной проработки дополнительной литературы, не всегда посвященной именно интересовавшему вопросу.
За географами и астрономами – предшественниками автора, о которых идет речь в пятой «пользе», следует описание морских маршрутов Индийского океана в шестой, звездных наблюдений в седьмой, управления судном в восьмой и трех категорий лоцманов в девятой. Здесь, в толще глубоко своеобразного текста, состоящего почти сплошь из сухих технических выкладок и рассуждений, мне не раз «небо казалось с овчинку»: нет ни одного параллельного изученного текста, с которым можно было бы свериться, молчит существующая литература и не с кем перемолвиться живым словом; идешь по сплошной целине, не тронутой до тебя другими, и крепко держишься за скользкую нить мятущейся мысли автора; выпустил ее – перечитывай текст всего листа заново; поймал – закрепи переводом и, если нужно, комментарием; в последнем случае вспомни – ты ведь, кажется, встречал подобную мысль в другом месте сочинения; разыщи, в каких строках какого из многих уже проработанных листов об этом говорилось, перечитай, сверь, опять перечитай, опять сверь, чтобы не ошибиться. Иногда за десять-двенадцать часов напряженного труда удавалось продвинуться вперед всего на несколько строк; но я с удовлетворением видел, что исследование становится все более зрелым и полновесным.