Итак, все-таки озарение; в шутке, которой я пытался «отбояриться» от трудного вопроса корреспондента, была доля правды.
Сполохи озарений и постоянная напряженность – вот картина работы исследователя рукописи. Напряженность – это состояние внутренней сосредоточенности, когда все силы и возможности собраны воедино, чтобы достичь нужной цели. Оно не может продолжаться слишком долго, ибо людской организм, которому ничто человеческое не чуждо, физиологически и психически нуждается в нормальном чередовании возбуждения и торможения; однако оно должно иметь возможность продолжаться достаточно долго, когда это нужно для того, чтобы исследователь и через его труд общество взошли на новую ступень своего развития. Последовательная целеустремленность сминает противоборствующие внешние обстоятельства и в то же время пользуется их помощью, ибо они сами оттачивают острие воли, обращенное против них. Игра освобожденной энергии внутренних сил составляет поэзию труда исследователя. Но сколько в этом труде прозы! Тут я автоматически пользуюсь тривиальным разделением, в обоснованность которого не верю. Почему говорят: «Фу, какая проза!» Почему «проза» – это нечто серое, скучное, тяжкое, от чего хочется поскорее избавиться? А «Чуден Днепр…»? А «Как хороши, как свежи были розы…», кстати, вышедшее из-под того же пера, что и «Утро туманное, утро седое»? Отвечают: «Это благоуханная проза». Позвольте, проза, рожденная художником, не нуждается в уточняющих определениях, она может быть лишь благоуханной, но никак не зловонной. Итак, лучше сказать: сколько выпадает на исследователя черновой работы! Прежде чем триумфатор, он – чернорабочий в белом воротничке. Некоторые стремятся переложить эту утомительную функцию на плечи других, самые инертные могут состариться за столом научно-технического сотрудника, вывозя из подземных кухонь к свету славы чужие работы. Напрасно стремятся: исследователь должен быть единственным работником своего дела, от альфы до омеги он должен совершить его сам; лишь тогда он будет в нем хозяином.
И я на годы отрешился от всего, чтобы слово за словом сверять парижский и дамасский экземпляры моей рукописи, каждый из которых имел почти двести страниц текста; чтобы, читая и перечитывая строки и строки ради заполнения одной карточки, составить полный указатель географических и астрономических названий, авторов, упоминаемых арабским лоцманом, и их книг; чтобы неспешно переписать арабский текст и выправить русскую машинопись моего опуса… Текли недели и месяцы. Страница за страницей ложились в папку полной готовности. Светлею, вспоминая об этих трудных днях. О напряженности и озарениях.
29 июня 1963 года я работал дома, когда в дверь постучали: письмо из Верховного суда РСФСР. Прочитаю вечером: от «Книги польз» нельзя отрываться в неурочное время – нарушается цепь умозаключений.
Полночь. Порывисто вскрываю конверт. Реабилитация…
Да, это была полная и безоговорочная реабилитация, ответ на мое сто десятое заявление о пересмотре дела. Трудный путь, начавшийся сумрачным февральским днем 1938 года, окончился для меня в нежно-розовые часы наступившей летней белой ночи 1963-го. Он пролег через двадцать пять лет, четверть столетия. В горле перехватило, стало трудно дышать.
На новом перепутье
«Жуткое чувство испытывает тот, кому приходится заниматься историей науки в России: смелые начинания, глубокие мысли, редкие таланты, блестящие умы, даже кропотливый и упорный труд, все это встречаешь с избытком; и тут же приходится отмечать, как все это обрывается: длинные ряды «первых» томов, «первых» выпусков, которые никогда не имели преемников; широкие замыслы, застывшие как бы на полуслове, груды ненапечатанных, полузаконченных рукописей. Громадное кладбище неосуществленных начинаний, несбывшихся мечтаний. Всего два, в сущности, с небольшим века этой молодой русской науки, а как длинен ее мартиролог…» Так сказал академик С. Ф. Ольденбург в речи памяти В. П. Васильева 5 марта 1918 года[25]. Мне часто приходят на память эти слова.
Когда я вернулся из лагерей в 1956 году, Ленинград еще поднимался из развалин. Научные потери были с трудом восполнимы: большинство лучших специалистов погибло в блокаду, в предвоенных и послевоенных чистках, некоторые – очень немногие – смогли эмигрировать. В. Ф. Минорский, который находился в Иране во время Октябрьской революции, не вернулся в Россию, а переехал в Великобританию, стал профессором Кембриджского университета. С. Г. Елисеев, сын известного фабриканта, был первым европейцем, закончившим императорский университет в Токио. Вскоре после Октябрьской революции он был взят ЧК в заложники за отца, но был освобожден и смог бежать на лодке через Финский залив в Финляндию, а оттуда перебрался в США. Елисеев по праву считается одним из основателей современной западной японистики: он создал институт по изучению Японии при Гарвардском университете, впоследствии стал профессором Сорбонны; был награжден орденом Почетного Легиона. Его коллега, не менее выдающийся японист Н. А. Невский, находился за рубежом во время революции и долгое время не возвращался, однако в конце концов поддался уговорам. Помню его выразительный голос, раздававшийся из соседней аудитории, когда я был еще студентом. В 1936 Н. А. Невский и его жена, видная японская писательница И. Мантани-Невская, которая переехала с ним в Россию, были расстреляны в один и тот же день. В 1962 г. работа Невского по тангутскому языку была посмертно удостоена Ленинской премии.
Иных уж нет, а те далече… В таких условиях сложно говорить о какой-либо преемственности в российском востоковедении. Тем не менее с 1956 года по середину шестидесятых в общем царила атмосфера подъема. Страна победила в войне против фашизма. Целый ряд людей на ключевых постах выдвинулись во время войны, рискуя жизнью, в отличие от многих своих сослуживцев и предшественников, которые сделали карьеру на крови ни в чем неповинных людей. Однако многие из этих сослуживцев или их учеников все еще присутствовали в структурах власти, в том числе в Академии наук, но в это время несколько притихли, опасаясь разоблачений. И, наконец, появились новые люди, которые в силу своей молодости не несли на себе бремени прошлого; они открывали для себя науку, и, хотя перед ними не было плеяды блестящих российских востоковедов начала XX века, память об их свершениях жила и вдохновляла.
Положение резко изменилось к середине шестидесятых. Советские войска-освободители подавили восстания в Венгрии и Чехословакии, а Берлинская стена преградила дорогу сотням тысяч немцев, пытавшихся бежать на запад. Некоторая свобода слова, почувствовавшаяся с произведениями Солженицына, была прекращена, Солженицын выслан из СССР; Иосиф Бродский, другой нобелевский лауреат, был объявлен тунеядцем и также был вынужден покинуть Россию; Пастернак, получивший Нобелевскую премию за «Доктора Живаго», был вынужден публично каяться; академик Сахаров, создатель советского термоядерного оружия, который наряду с американским физиком Паулингом заявил об особой ответственности сверхдержав, возглавил борьбу за права человека в СССР, получил Нобелевскую премию мира и содержался то под домашним арестом, то в закрытых больницах.
В отличие от лет ленинского и сталинского террора, мало кого сажали или расстреливали. В стране победившего социализма был просто перекрыт кислород, а немногих недовольных теперь отправляли не на исправление в лагеря, а на лечение в психиатрические лечебницы. Если ранее мир состоял из контрастных цветов, в основном красного и черного, через которые иногда пробивался луч надежды, то теперь все слилось в какой-то безличной и безнадежной серости. Пожарище сменилось крематорием. Зло, как раковая опухоль, приняло вялотекущие формы.
Эта гнетущая обстановка не могла не сказаться на состоянии советской науки: ростки надежды, новые начинания были смяты пятой конформизма. Институт Востоковедения АН СССР и его Арабский кабинет являются яркими тому примерами. Если ранее Крачковскому приходилось биться за то, чтобы иметь двух сотрудников, то теперь их было больше десяти и сам Арабский кабинет носил имя Крачковского. Другие кабинеты также значительно расширились: только в ленинградском отделении института работали более ста человек, из них около сорока кандидатов и с десяток докторов наук. Повсеместно создавалась видимость активной деятельности, но судите сами – В. И. Беляев, новый глава ленинградской арабистики, ставший профессором по должности, не защитил ни кандидатской, ни докторской диссертации. Недаром Крачковский именовал его «пунктатором»[26]: в течение сорока лет за ним числилась работа об арабском грамматисте ас-Сули – никто никогда так и не увидел ни строчки.
В великокняжеском дворце на набережной Невы, где теперь помещался Институт востоковедения, едва хватало столов для многочисленных сотрудников, но реальной опасности такая скученность не создавала: многие сотрудники редко подходили. Рабочий день начинался где-то в двенадцать. Оставив свои пожитки на опустевших стульях, поодиночке и группами стекались академслужащие в буфет по зову пушки в Петропавловской крепости – она била точно в полдень. Здесь, неспешно переговариваясь, они начинали свой рабочий день с плотной обеденной перекуски. Потом начинались шашечные и шахматные турниры. Сколько горящих глаз, энтузиазма, размахивания рук и покачивания голов вокруг нескольких шахматных столиков! Группы дружных коллег дают взволнованные советы по каждую сторону доски; из буфета прибывает все больше болельщиков – еле удается протиснуться между ними, проходя мимо по коридору.
По завершении матчей академсотрудники наконец возвращаются в свои кабинеты, но к своим столам они не спешат – вместо этого они сгруживаются в каком-нибудь уютном углу – начинается коллективное чаепитие. Дружба ведь и есть дружба – кто-то приносит сахар, кто-то бутерброды, а кто-то следит за чайником… В дверь постучали – это директор института – пришел справиться о ходе научных свершений, выполнении очередного научного плана. Его зовут к столу, услужливо освобождают место. «Не могу ребята, – радушно извиняется директор – сегодня на чай обещал в другой сектор…» С него берут слово, что он обязательно придет на следующей неделе. Вот что значит дружный коллектив, какое взаимопонимание…