Свет с Востока — страница 56 из 75

тправлялась в далекие деревни менять вещи – то немногое, что осталось, – на еду. А она мечтала совсем о другом – еще когда был жив отец, ее стали учить петь, на прослушивании в Киеве говорили о большом будущем… После войны – в Ленинград, небольшая комнатушка вдвоем с матерью, работа на вредном химическом производстве. По иронии судьбы Галя работала в том же здании – на территории Александро-Невской лавры, где ранее помещалась пересыльная тюрьма, я когда-то провел там несколько месяцев…

С Галей нас сблизило не только общее прошлое, но и любовь к искусству. Изголодавшись за десятилетия безысходности, мы ходили на концерты и выставки, не могли наговориться. Жизнь стала вновь приобретать полноценные очертания.

Если Ира помогла мне выжить в первый арест, наполнив смыслом и светом юношеской любви мои первые тюремные годы, а Таисия помогла мне подняться в годы очередного надлома судьбы, дав мне, измученному бесконечностью тюремного ожидания, сочувствие, теплоту, сострадание, то Галина пришла ко мне уже в зрелости и наша любовь была зрелым чувством двух самостоятельных людей, видевших жизнь и испытавших жизнь. Мы вместе уже более сорока лет. Галя была и остается моим первым другом, читателем и советчиком. В дни жестоких академических споров, в дни повседневной семейной жизни, в дни новых испытаний восхищаюсь ее тактом, умением принять и понять, умением понять и простить…

В 1967 у нас с Галей родился сын – Владислав. Я нес его из роддома и смотрел в лицо этого малютки. «Что ожидает нового человека? Какие испытания выпадут на его долю – или его жизнь будет более благополучна, чем наша?» Мы поселились все вместе – с Галиной мамой – в двух комнатах большой коммунальной квартиры на Офицерской улице, в самом центре, в соседней парадной несколько десятилетий тому назад жил Александр Блок; в десяти минутах от нас был Мариинский театр. Иногда мы ходили гулять в небольшой скверик на берегу Пряжки, затерянный между двумя внутренними дворами. Слава забирался на горку и бросался вниз в мои объятия, рассыпаясь заразительным смехом. Галя укоряла нас за легкомысленность. Как важно всем быть вместе… Сколько непостижимого счастья в том, чтобы быть вместе…

В начале 70-х мы переехали в новостройки; серая безликость многоэтажных зданий, хотя и больше света, зелени, места. Но все равно каждый день влечет обратно в Петербург, на его набережные, мосты, вычерченные циркулем улицы великого прошлого и задумчивого настоящего. А летом мы ездим в Славяногорск, в Святые Горы.

…И вновь Славяногорск. И снова эти милые цветы в клумбах на перроне, источающие запах покоя и тишины. Опять сверкающий под солнцем, искрами переливающийся Донец, над ним – полутемный лес, меловая гора с монастырем. Дороги, тропинки, холмы, глушь… Все это стало близким – да уж не родился ли я здесь во время оно или, как подумал бы северный человек, не странствовала ли в этих местах некогда в другом теле моя душа? Верно, странствовала, но только в прошлом году и не в ком-то, а во мне самом.

Вот они, знакомые песчаные пляжики, где так славно прижаривает неутомимое солнце, а в студеной воде мгновенно освежается горящее тело. И – предвечерья, поящие мысль, предвечерья – спадающий жар неприметно отходящего ко сну долгого летнего дня – тени, заволакивающие полевые тропы. Вспомнился Иван Бунин:

…Срок настанет – Господь сына блудного спросит;

«Был ли счастлив ты в жизни земной?»

И забуду я все – вспомню только вот эти

Полевые пути меж колосьев и трав —

И от сладостных слез не успею ответить,

К милосердным коленям припав.

Славяногорские предвечерья.

Можно видеть в них образ предвечерья моей жизни, хотя по времени пора ему быть – не надо, ведь столь многое пока не сделано, замыслы ждут претворения, свершенное – обнародования. Именно в пору тускнеющего солнца житейских лет нисходит в человеческую душу то золотое чувство меры, та единственная мудрость, которая пронизывает суждения человека о себе и окружающем его мире чистым, истинным светом.

Ороксология

Когда меня спрашивают что такое «ориенталистика» (востоковедение) и чем она отличается от других наук, мне часто вспоминается моя встреча с профессором Маруашвили перед защитой моей докторской диссертации. Накануне дня заседания Ученого совета в столице находились лишь два моих оппонента – питомец Сорбонны, который учился у самого Феррана, а теперь доктор-москвич Юрий Николаевич Завадский и член-корреспондент Академии наук Нина Викторовна Пигулевская, уже прибывшая из Ленинграда. Третий оппонент, из Тбилиси, все еще не появлялся. Я нервно ходил по канцелярии института, поглядывая на окно, за которым смеркалось.

Внезапно открылась дверь, и вошел худощавый, подтянутый пожилой человек.

– Профессор Маруашвили? – бросился я к нему.

– Да. Вы – диссертант? Очень рад. – Он крепко пожал мне руку. – Волнуетесь?

– Я боялся, что вы не приедете. Путь из Тбилиси велик, и потом – вдруг обстоятельства…

– Но я же дал слово грузина, что приеду! – сказал профессор Маруашвили, смеясь. – Разве можно его нарушать? – Он удобно уселся в кресле, достал из кармана пачку сигарет и протянул мне:

– Что написано?

Я наклонился и прочитал по-грузински: «Даиси». Леван Иосифович – так звали профессора – серьезно посмотрел на меня и заметил:

– Диссертация у вас хорошая, но только сейчас я убедился, что вы – востоковед.

У этой шутки был глубокий смысл.

Учебная программа университета не может и не ставит своей целью подготовить ученого. Почему не может? Потому что для осуществления столь великой задачи пятилетний срок слишком ничтожен: ученый должен учиться всю свою жизнь. Почему хотя бы в отношении избранных единиц программа не ставит своею целью образовать ученых? Потому что – не говоря уже о том, что государство не может позволить себе иметь корпус «вечных студентов», – учить на ученого невозможно, он образует себя сам, трудясь в лаборатории жизни и никогда не ставя себе конечного рубежа. Он не ищет специальной темы своих занятий, работа над которой даст начало его медлительному, неровному, но необратимому творческому созреванию; такая тема сама находит его, годами носящего в себе интерес ко всему, что лежит за горизонтами программы, мечтающего о совершенстве, готового ради этого отказаться от многих легких и скоротечных радостей. Он не предается томительным размышлениям о том, стоит ли ему читать того или другого восточного автора, а решает, что к восточным авторам в своем активе он должен прибавить и античных, оказавших столь значительное влияние на культуру Востока, – не говоря уже о Шекспире, Данте, Монтене и Лессинге, Кальдероне и Толстом. Наконец, он не задумывается над тем, какой язык «учить», чтобы «сдать минимум»: ему всегда, до конца его дней, нужен максимум, нужны языки и языки… Можно, конечно, и не вступать на этот путь, полный вечного напряжения, требующий жертв; никто не осудит человека, пожелавшего предпочесть учебную программу научной, рассматривающего свои университетские знания и навыки не как фундамент, а как готовое здание, в котором можно благополучно жить. Но такие люди навсегда остаются более или менее искусными ремесленниками, тогда как учеными становятся лишь художники науки.

Для чего же специалисту в определенной, пусть даже более или менее широкой области требуются «языки и языки», их удовлетворительное знание? Ученый-негуманитар ответит: «Так интересно же, ведь каждый язык – это целый мир». Филолог добавит к этому по крайней мере четыре обстоятельства. Первое – все познается в сравнении. С тех давних пор, когда человеческие племена стали общаться друг с другом через оружие или на мирной ниве обмена грубыми либо утонченными ценностями, питающими тело и дух («Krieg, Handel und Piraterie dreieinig sind, sind nicht zu trennen»,[29] говорится в «Фаусте»), языки стали взаимопроникать, каждый из них подвергался влияниям и, в меру прогрессивности отраженных в нем явлений, влиял сам. Теперь, на исходе второго тысячелетия новой эры, уже имеется достаточно материала, чтобы оценить всемирный ряд языков, прошедших сквозь эволюционное созревание и революционные взрывы, – или, по крайней мере, значительную часть этого ряда – и критически поверить картину данного языка картиной других, уберегая его в нашем представлении от гордыни или уничижения, проясняя его истинное лицо. Второе обстоятельство: если, допустим, сравнить арабский и грузинский языки (как и ряд других пар), это даст и представление о среде, в которую попали арабы при завоевании Кавказа. Какая из культур была выше? Было ли изменение исторических судеб данной страны прогрессивным явлением или, наоборот, оно отбросило ее на столетия назад? Третье: ассоциации. «Постойте, постойте, да ведь сходная грамматическая конструкция, сходный литературный сюжет есть в другом языке, а именно в…» И не важно, что там это оформлено по-другому, ведь содержание то же! Ученый, помнящий о том, что человек един, неустанно ищущий параллелей в «неспециальных» для него сферах, часто находящий их там, где меньше всего ожидал найти, обогащает свое исследование, он делает его полнокровными и вечно свежим, будящим все новые и новые мысли, он делает его поучительным. Наконец, четвертое: все взаимосвязано, в частности – все культуры Востока зримыми или пока не совсем проясненными нитями связаны между собой. Они влияли друг на друга, и это позволяет расшифровывать элементы одной культуры при помощи элементов другой. Но для выполнения столь ответственной задачи ориенталисту необходимо иметь удовлетворительное представление о разных языках Азии, Африки и Океании.

Особую роль играет языкознание в восстановлении исторической истины, ибо, в отличие от исторических хроник, язык невозможно фальсифицировать: любой автор в первую очередь человек, который имеет определенное мировоззрение, отражающее систему представлений своего времени, он может выдавать свои убеждения за факты. Кроме того, летопись неизбежно интерпретируется нами исходя из сегодняшнего дня. В результате историческая истина всегда очень относительна. Ее большей объективности способствует филология. Слова, грамматика, существуют по своим собственным законам. Влияние на них индивидуальной человеческой воли минимально.