– Ну, мамуля, твои любимые лакомства.
Она не шевельнулась. Хихикая и подмигивая, он с заговорщицкой ухмылкой прокомментировал:
– Исмена следит за фигурой. Как ее ни спросишь, скажет, что уже откушала. Ах, кокетка!
Сократ торжественно взял его за руку:
– Что ты скажешь на мое предложение?
Глаза Никоклеса затуманились.
– Эти молодые люди мне очень нравятся, но Пазеас вернется. Такой храбрый мальчик! Кто усомнится, что в один прекрасный день Пазеас к нам заглянет… Ведь я всегда держу дверь открытой на этот случай. Ведь так, мамуля?
Исмена не шелохнулась, но Никоклес убедил себя, что она подтвердила его слова. Решительно, он всеми силами отрицал действительность. Я склонился к Сократу и шепнул ему:
– Пожалуйста, пойдем отсюда.
Сократ огорченно кивнул. Он подошел к Исмене, пожелал ей на прощание всех благ и шагнул к двери. Из сочувствия к Никоклесу я тоже подошел к Исмене и вежливо откланялся.
Ресницы Исмены вздрогнули, будто ей на лоб упала капля дождя, и женщина медленно развернулась.
Она всматривалась в меня с поразительной остротой. Что-то во мне искала. На кожу лица вернулись краски, глаза засветились. В какой-то миг ей показалось, что искомое найдено, она просияла, и ее губ коснулась слабая, несказанно нежная улыбка; она протянула руку, готовую коснуться моей щеки. Но рука тут же упала, взор потух, тело безвольно обмякло, будто лишившись опоры.
Никоклес стал свидетелем мимолетного возрождения супруги. Он был потрясен; он уловил лишь восторг, испытанный ею при виде меня, и не заметил последовавшего за ним разочарования. Он так стремительно вскочил, что его суставы захрустели, и схватил Сократа за локоть:
– Я согласен, принимаю твое предложение, Сократ!
Я обернулся к Дафне. Она смутилась, как и я; к облегчению примешивалось и сочувствие к несчастным старикам, и смутное предчувствие нашего собственного будущего.
А в самой глубине моего существа всколыхнулось кое-что еще: на секунду, а может, и меньше, пока Исмена пожирала меня взглядом, в глубине ее глаз я узнал материнскую любовь – любовь своей матери: на мгновение мама явилась мне, и я тоже на миг поверил в это возрождение.
Мухи снялись с насиженного места и заметались по комнате. Повисла тревожная тишина. Нам следовало радоваться, но сердце обливалось кровью.
Нас с Дафной снедало нетерпение. По общему согласию с Сократом мы решили, что не будем представляться близким – семье, соседям, друзьям, ученикам, – пока Никоклес не сделает своего торжественного объявления; мое вхождение в афинское общество должно было свершиться под именем гражданина Пазеаса, и сюрприз нельзя было портить. Наша договоренность требовала от меня терпения. После нашего возвращения от Никоклеса Сократ держал меня взаперти, запретив выходить на улицу, а Ксантиппа следила, чтобы я соблюдал этот приказ.
Я был свободен, но в пределах тюрьмы. И еще… Мне отвели дальнюю слепую комнатушку, и видеться с Дафной мне разрешалось лишь под присмотром Ксантиппы. Соседи донесли ей, что Дафна по возвращении из Дельф бегала по ночам к любовнику, и бдительная сестрица догадывалась, что наши отношения не вполне целомудренны, но притворялась, будто о том не знала, или, вернее, старалась затушевать этот факт, исключая даже предположение о нем.
Ксантиппа наводила ужас на всех, кто имел с ней дело. За исключением Сократа. Никому не удавалось ее умаслить. Оказать сопротивление? Вспыхнет настоящая война. Уклониться от боя, пойдя на попятный? Она сочтет вас бесхарактерной размазней. Задобрить ее, одарив головкой любимого сыра? Она заворчит, что никогда ей не сбросить лишний вес, если ее будут так откармливать. А если вы забудете принести этот самый сыр? Она брызгала слюной, бесилась, чертыхалась и вопила, что живет среди бессердечных эгоистов. Сократ не возвращался к ужину? Она с бранью кидалась на него, когда он приходил. Сократ возвращался к ужину? «Ах, сегодня тебе не с кем было провести вечер?» Если кто-то решался отпустить ей комплимент, он получал звание лицемера. А кто комплимента ей не отпускал, считался жестоким обидчиком. Она всегда была настороже, остро реагировала на каждое слово, откликалась на каждый вопрос, вспыхивала мгновенно. Как и Дафна. Но если младшая встречала всякое событие с благодарностью, то старшую все злило. Казалось, из этих двух сестер, живых и восприимчивых, младшей все было дано сполна, а старшую обделили. Несомненно, старшая полагала, что жизнь с давних пор обходится с ней чересчур сурово. Что побуждало ее так думать? Виной тот миг, когда она осознала свое уродство? Думаю, один человек вполне мог бы ее усмирить – ее муж; но то ли Сократ не знал, как за это взяться, то ли она стала жертвой своей роли жертвы, и эта мертвая зыбь сотрясала их отношения.
– Во всяком случае, благодаря тебе Сократ стал чаще бывать дома, – однажды проворчала она в мой адрес. – Он никогда не мог устоять перед молодыми бездельниками… Что он воображает в окружении молодых смазливых юнцов? Что он помолодеет и похорошеет? Бедняга…
Сократ приводил меня в смущение. Когда мы оказывались вместе, он с удовольствием меня разглядывал и этого удовольствия не скрывал, находились ли мы вдвоем или с кем-то еще.
– Красивый и неглупый, – нередко заключал он, полюбовавшись мной.
Очевидно, Дафна находила такое поведение нормальным; она не только не возмущалась, но и подтверждала слова Сократа, согласно кивая.
– Как только станешь гражданином, – сказал он как-то вечером, – пойдем с тобой вместе в гимнасий! Вот уж где я на тебя налюбуюсь.
Я вздрогнул. Мужчины тренировались в гимнасии обнаженными, но Сократ переступил черту, выражая нетерпение увидеть меня голым. Вместо того чтобы напрямик поинтересоваться насчет его фантазий, я пробормотал:
– А каким спортом ты занимаешься в гимнасии?
Он расхохотался:
– Никаким. Если только нельзя назвать спортом наблюдение и болтовню. А что касается физической активности, я достаточно двигаюсь по афинским улицам. Известно ли тебе, что я даю уроки на ходу? Ноги оказались лучшими друзьями мыслей. Чем лучше они разогреты, тем чище мысли шлифуются. И нет такой задачи, которая не разрешилась бы хорошей прогулкой. Улица – это моя мыслильня[17].
Наш диалог уже свернул в другую сторону, и я почти устыдился, что заподозрил Сократа в непотребных происках. Этот человек, как никто другой, культивировал искусство беседы; глядя с тех высот, куда его заносил разум, он поддерживал разговор не только с собеседником, но и с самим собой, никогда не застревая на одной мысли надолго, захватывая другую, на короткое время уживаясь с ней, затем бросая ее ради новой, и был столь же рассудителен в деталях, сколь небрежен в общем ходе рассуждений.
Дафна постоянно курсировала между Афинами и фермой Никоклеса, чтобы из первых рук собрать побольше сведений о Пазеасе. Вытянуть из старика что-либо, кроме его неизменной песенки «Такой храбрый мальчик! Да, такой храбрый…» было непросто и требовало деликатности и терпения. Ну а Исмена, после того как мимолетно увидела во мне своего сына, больше из прострации не выходила. Вечерами я старательно вживался в образ Пазеаса, усваивал его привычки и пристрастия, слушал о них рассказы, запоминал имена соседей, а Дафна с Ксантиппой исправляли мой акцент, дабы я говорил как истинный афинянин.
Мне эти приготовления были противны, а Дафне приятны, потому что добавляли нашей связи романтизма. Несмотря на ее ясность, открытость и честность, ей безумно нравились секреты и ухищрения; она находила, что любовь с привкусом тайны становится более чарующей.
Мы узнали, что Гиппократ покинул Афины. Это известие было мне на руку, поскольку он знал меня под именем Аргуса, уроженца Дельф, отпрыска Подалирия, сына Асклепия.
Оставалось разобраться с братьями Дурисом и Калабисом.
– Нет ничего проще, – буркнула Ксантиппа. – Дафне только нужно сообщить им под строгим секретом, что Аргус – сын Исмены и Никоклеса и что он наконец-то вернулся, и попросить их не разглашать эту новость. Эта просьба обеспечит не только расползание слухов, но и усыпит недоверие скептиков.
– С чего бы моему жениху скрывать личность?
– Потому что он боится моей реакции, – проворчала Ксантиппа. – Он боится, что я устрою скандал и накричу на его родителей. Правдоподобно?
Ее глаза самодовольно вспыхнули, и я увидел, что Ксантиппу забавляет ее репутация мегеры.
– А ведь ты права! – весело кивнула Дафна. – Так и сделаю!
– Хватит веселиться, а то дурочкой станешь.
После моего пятинедельного заточения Сократ счел, что я достаточно изучил жизнь Пазеаса, а мое произношение приобрело нужный местный акцент; нам оставалось разработать правдоподобный рассказ, объясняющий мое четырехлетнее отсутствие. Я принялся на ходу импровизировать перед соучастниками историю моих злоключений: я плавал на лодчонке вдоль берега, меня похитили пираты, взяли в плен и продали рабом во Фракию; три года я терпел лишения, меня били, унижали, отправили на золотые рудники, потом на серебряные, но во время одной из перебросок на новую каторгу мне удалось бежать; до Афин я добирался целый год, потому что на моем пути вставали бесчисленные препятствия.
Сочинять мне всегда нравилось, и я приплел к своему рассказу о встречах и превратностях судьбы множество прикрас; когда я замолчал, мои слушатели изумились.
– Какая предрасположенность к вранью! – пробормотал Сократ.
– Поразительная! – уточнила Ксантиппа.
– Где ты раздобыл столько сюжетов? – удивилась Дафна.
За несколько веков в моей памяти скопилась бездна историй, и я черпал из них подробности, не задумываясь о том, что такое буйство фантазии у двадцатилетнего красавчика может насторожить. Я наскоро нашел оправдание и был разочарован, что они его приняли.
– Ах, и вы тоже! Мой учитель Тибор всегда посмеивался над моим неуемным воображением. А ведь именно благодаря его огромному собранию манускриптов я много читал.