– Почему ты сказал адвокату, что был маминым мужем?
Бритта сосредоточенно и напряженно смотрела на Ноама. Ее голубые глаза метали черные молнии, что напрочь исключало возможность уклониться от ответа.
Ноам и Бритта беседовали в гостиной вдвоем, потому что тетушка Ингрид ненадолго выскочила к парикмахеру.
Он вспомнил, что дал эту информацию в полицейском участке, чтобы назначенный адвокат согласился связаться с Нурой.
– Чтобы Алькасар ей позвонил. Сама подумай, что за бред: как в моем возрасте я мог больше пятнадцати лет назад, еще до твоего рождения, жениться на твоей матери?
В задумчивости Бритта медленно покачала головой. Ноам настаивал:
– Я просто соврал, сочинил байку наскоро – было очень надо.
Она нахмурилась.
– Нет, ты говорил правду, – возразила она.
– Ты как будто совершенно уверена.
– Потому что в материных вещах я обнаружила вот это.
Она вытащила из кармана тонкую цепочку с кулоном – вещицу, характерную для Викторианской эпохи конца XIX века. На золотом медальоне причудливо переплетались средневековые и египетские мотивы. Бритта нажала на замочек, крышка откинулась, и внутри обнаружилась камея. Узнав свой профиль, выгравированный белым демирельефом на коралловом фоне, Ноам вздрогнул. Это был он, один в один.
– Как ты это объяснишь? – протягивая ему украшение, прошептала Бритта.
Ноам боролся с волнением. Он и не знал, что Нура заказала и сохранила его портрет. Под неумолимым взглядом Бритты он все же взял себя в руки.
– Статистика свидетельствует, что у каждого из нас есть двойник, – сказал он. – Если принять в расчет количество живущих на земле людей и генетическое разнообразие, каждый из нас имеет, имел или будет иметь свою совершенную копию. Видимо, моя жила как раз в то время.
– Двойник, портрет которого мама хранит вместе со своими украшениями?
– Наверняка она откопала его в антикварном магазине.
– Она получила его от своей мамы.
Ноаму ничего не оставалось, как укрепить эту легенду:
– Тогда представь, какой шок она испытала, познакомившись со мной… Превратности жизни подсовывают ей встречу с ливанцем, похожим на портрет со старинного медальона.
– Я навела справки. У матери нет никакой родни. Ни малейших следов. Разумеется, она объясняет это тем, что ее деревня была уничтожена динамитом во время вооруженного конфликта в Афганистане. Взрывы лишили ее семьи и уничтожили документы. Но скажи честно, как это возможно?
– А мне-то откуда знать?
– Ты ее бывший муж.
– Нет. Я солгал.
Пока он отбивался и путался в показаниях, Бритта сохраняла пугающее спокойствие.
– Я прекрасно понимаю, что́ ты говоришь, Ноам. Случайность, статистика, двойник… однако есть кое-что еще удивительнее. Когда мне было четыре года, мы жили в Калифорнии, здесь, в этом самом доме. А потом уехали вместе с папой, которому понадобилось вернуться в Швецию. Среди множества сумок и чемоданов, которые увозила мама, был оранжевый сундучок. Этот оранжевый сундучок мама постоянно перепрятывала в разные места, как будто хотела, чтобы его никогда не обнаружили, и мне было интересно. До такой степени, что при малейшей возможности, когда она не видела, я пыталась его отпереть. Но все напрасно. И вот, когда мы уезжали, я совершила поступок, за который мне до сих пор стыдно: я спрятала этот оранжевый сундучок.
Бритта перевела дух и подавленно замолчала. Ноам понял, что нынешняя Бритта ни за что не пойдет на такой бесчестный поступок.
– Уже в Швеции я поступила еще хуже: я спросила у мамы, где ее оранжевый сундучок. Она покраснела, чуть не заплакала, а потом солгала: сказала, что я сочиняю и у нее никогда не было никакого оранжевого сундучка. В тот момент я мечтала ей поверить. Такой поворот дел избавил бы меня от чувства вины. Я даже убедила себя, будто никакого оранжевого сундучка никогда и не существовало и это лишь плод моего воображения. А теперь пошли.
И тут в дом ураганом ворвалась тетя Ингрид:
– Эстафета четыре по сто метров! Уфф, успела!
Она схватила пульт, включила телевизор и, плюхнувшись в кресло и не рассчитывая на ответ, привычно спросила Бритту:
– Все в порядке, деточка?
Бритта встала, поцеловала ее в щечку и сообщила, что они с Ноамом лезут на чердак.
– В самый разгар эстафеты четыре по сто? С американцами против ямайцев? Ну что ж… Пригнитесь там, чтобы на седьмой ступеньке не удариться головой о балку. Или на пятой? Я туда вообще не хожу. Короче, будьте осторожны.
Бритта привела Ноама наверх, толкнула чердачную дверь между стенными шкафами, за которой была скрыта узкая потайная лестница. Они поднялись выше. Раздраженный проникновением в свои самые сокровенные уголки, домишко трещал больше обычного.
Покатая крыша оставляла на чердаке так мало пространства, что пришлось пригибаться. Бритта указала на спрятанный за картонными коробками ящик:
– Оранжевый сундучок, который я полагала плодом моего воображения. А на самом деле я спрятала его здесь.
Схватив сундучок, девушка поставила его на какой-то чемодан прямо под неоновым светильником.
– Я взломала замок.
Она подняла крышку. Ноам с изумлением обнаружил вещи многовековой давности: Древний Рим, Средневековье, Возрождение, период классицизма – вплоть до нынешнего времени. Они разнились материалами, техникой исполнения и художественными достоинствами, но обладали одной общей чертой: изображали его, Ноама.
Ноам увидел свои портреты, на разный лад исполненные художниками всех времен.
– Думаю, тебе пора кое-что объяснить, – сурово глядя на Ноама, заявила Бритта.
Часть третья. Пора затмений
1
– О чем я думаю?
Сейчас Перикл заговорит. Он стоял перед толпой – резкие черты лица, волевой рот, ясный взор устремлен в небесную лазурь, словно обладатель его желает убедиться, что боги согласны с его мыслями. Перикл не дрогнет. В свои шестьдесят он, прямой как меч, с одной-единственной седой прядью в черных как смоль волосах, выглядел скорее зрелым, нежели старым; окружавшая его глаза тончайшая сеточка морщин лишь подчеркивала отпечаток опыта; а ухоженная борода придавала загорелому лицу особую твердость.
Мы сгорали от нетерпения, поскольку его речь обещала быть судьбоносной. Тысячи граждан с самого рассвета вполуха слушали предыдущих ораторов. Почему? Мы примем решение только после выступления Перикла.
Я познавал политическую жизнь Афин, в которой участвовал вот уже несколько месяцев. Никогда бы не мог представить себя в подобной роли! Родившись в мире, где значение имеет только сила, сначала среди животных, а затем среди людей, я очень примитивно понимал власть: сила проистекает от силы, и ни от чего другого, и правит до тех пор, пока не встречается с другой силой, еще могущественнее. От дикарей до фараонов, через владычество царей и цариц Месопотамии я сталкивался только с фактической властью, даже когда она, как египетская, оправдывала себя, ссылаясь на свое божественное происхождение. Афины отмели эту несомненность. И вместо нее предложили правление, поделенное между множеством людей, которые собирались, спорили, писали законы, брали на себя государственные полномочия, иногда распределяя их наугад, а порой получая выборным путем. Афины победили чистую силу и разрушили династии. Все граждане были равны.
– О чем я думаю? – сказал Перикл.
В то утро наши сердца трепетали. Мы наверняка переживали то, что не испытывал прежде ни один народ: возможность развязать войну или же, напротив, сохранить мир. Тысячелетиями война владела судьбами людей, подобно фатальности, вызванной то покорностью господину, который ее замыслил, то необходимостью противостоять врагам. Здесь же на нас возлагалось бремя выбора. Проголосуют ли граждане за войну? Не исключит ли ее демократическая процедура? Возможно ли, чтобы преуспевающие, счастливые, поглощенные своим трудом, своими развлечениями и семьями люди сменили удобную жизнь на меч и кровь? Неужели ощущение опасности возобладает над личными интересами?
Сейчас Перикл заговорит.
Некоторых раздражало влияние, которого за двадцать лет добился этот аристократ, – такие люди гневно напоминали, что, в конце концов, Перикл всего лишь гражданин, как любой другой, один стратег среди десяти избранных. Во имя чего нам прислушиваться к его речам? Хулители Перикла твердили, что его возвеличивание противоречит самой сути государственного строя; они видели в этом явлении ностальгию по тирании и даже ее подспудное возвращение: демократия принципиально отвергала ниспосланного провидением человека!
Однако подобные высказывания не тревожили подавляющее большинство граждан. Они понимали, что, если демократия может обходиться без лидера, она тем не менее нуждается в фигуре, его олицетворяющей. Сохраняя различие между собственной выгодой и всеобщим благом, Перикл ратовал не за себя, а исключительно за город, желая видеть его сильнее всех прочих. Прошедшие десятилетия сделали его неумолимым; в то время как демагоги потакали массам и старались снискать их одобрение, скармливая им то, что массы желают услышать, Перикл, когда надо, умел дать им отпор. Если демагоги придерживались устоявшегося суждения, то Перикл пытался его прояснить, изменить, способствовать его улучшению. Он не откликался на требования многочисленных частных интересов, но предлагал перспективу гражданского развития, которая представляла бы интерес общий. Если оба, демократ и демагог, суть порождение демократии, то демократ служит ей, тогда как демагог ею пользуется, – хуже того, пользуясь ее услугами, демагог ей вредит, поскольку превращает граждан в клиентов, а группы – в общины, отдавая предпочтение единицам в ущерб всем.
– О чем я думаю? – сказал Перикл.
Не было равных ему ни в уме, ни в отваге. Честный, неподкупный, он, наперекор стараниям завистников и противников, которые пытались воспользоваться Аспасией в надежде опорочить его, ни разу не был замечен в несостоятельности. И в этом тоже, несмотря на абсурдные процессы, они потерпели неудачу. Демократия, этот режим без вождя, нуждался в лидере, в человеке, заботящемся о всеобщем благе и общественном согласии, в том, кто не даст ей зачахнуть, а, напротив, вдохнет в нее жизнь. За здоровьем демократии требовалось следить, и великий демократ проявлял себя больше как ее лекарь, нежели как вождь.