– Прежде, когда он приходил давать мне домашние уроки, – начал Алкивиад, – я подозревал, что он в меня влюблен, и мечтал этим воспользоваться. Я рассчитывал, что за мою податливость он меня всему научит. Вот почему я тотчас спровадил всех своих наставников, чтобы чаще работать наедине с Сократом. Я мечтал, что во время наших уединенных занятий он станет говорить мне слова, какие обыкновенно говорит влюбленный своему возлюбленному. Увы, напрасно! Он просвещал меня, а на закате уходил. Тогда я принудил его делать вместе со мной гимнастические упражнения и даже заниматься борьбой, однако ничего не изменилось. Поскольку я так ничего и не добился, мне пришло в голову действовать напрямик. Поэтому я пригласил его на ужин, точно влюбленный, расставивший сети предмету своих чувств. Прежде чем согласиться, он неоднократно отказался от моего предложения. В первый раз он удалился, едва закончилась трапеза; из застенчивости я не стал его удерживать. Во второй раз я продолжил беседу глубоко за полночь, а когда он собрался уходить, сослался на опасность пускаться в столь поздний час через некоторые афинские кварталы, чтобы он согласился прилечь на соседнее с моим ложе. Когда рабы загасили лампу и вышли, я прошептал: «Ты спишь, Сократ?» – «Нет», – ответил он. «Знаешь, о чем я думаю?» – «Расскажи». – «Ты хочешь, чтобы я стал твоим любовником, но медлишь открыться. А я жажду совершенствоваться и не найду в этом помощи более действенной, чем твоя». Он расхохотался: «Любезный Алкивиад, благодарю, что ты увидел во мне красоту, сравнимую с твоей. Однако, если ты попытаешься возлечь со мной, дабы обменять красоту на красоту, ты выиграешь слишком много». – «Неужели?» – «Да, мой мальчик, этот обмен будет благоприятен для тебя. Ты обретешь реальную красоту в обмен на воображаемую». – «Прости, Сократ, но в моем теле нет ничего воображаемого!» – возразил я, проведя его ладонью по своей коже. «Друг мой, приглядись получше. Твое совершенство мимолетно, тогда как то, что могу передать тебе я, вечно». Тут я возлег подле него, обеими руками обхватил этого прекрасного человека и, словно с отцом или братом, провел так всю ночь. Он меня отверг, одновременно обнимая меня. Да, ему нравится общество красивых юношей, но он до крайности презирает их прелести. Можете себе вообразить, в каком я с тех пор смятении.
– Какой урок ты почерпнул из моего отказа, Алкивиад? – тихо спросил Сократ.
– Что твое уродство сообщает тебе огромную власть! Нас не влечет к тебе, зато ты вводишь нас в смущение. И таким образом доказываешь, что есть нечто лучшее, нежели физическая красота.
Сократ расслабился и проникнутым нежностью голосом отвечал:
– Ты, Алкивиад, завораживаешь меня своей любознательностью и необычностью, стремлением ко всему прекрасному, доброму и хорошему. Увлеченный, живой, изобретательный, энергичный, решительный, пылкий, постоянно сохраняющий бдительность – какой мужчина! Однако следует со знанием дела смирять твои порывы, указывать им верное направление. Стремление к прекрасному должно вести к желанию хорошего. Совместными усилиями мы вышли за рамки видимости. Ты ищешь лучшее и для этого навещаешь меня. Я ищу лучшее и для этого просвещаю тебя. Ты понимаешь, что мы вышли за рамки видимости? Именно по любви мы не занялись любовью.
Залившись краской, Алкивиад опустил веки:
– Благодарю тебя, Сократ.
Раздосадованный тем, что перестал быть гвоздем программы, и, вероятно, позавидовавший мощным чувствам, в которых признались друг другу Сократ и Алкивиад, Агафон фыркнул, разбранил рабов, что они не несут вина, и обратился к Сократу:
– Знание… Знание! Разумеется, мы стремимся к знанию! Мы все блуждаем на полпути между неведением и познанием.
– Однако, – с насмешливой улыбкой возразил Алкивиад, – одни идут быстрее других. А кое-кто и вовсе дремлет на обочине.
Все прыснули.
– Невежда не ведает о своем неведении, – добавил Алкивиад.
– Сведущему ведомо его знание, – парировал Агафон.
– Философ знает, что он не знает, – подытожил Сократ.
Последовало молчание, омраченное алкоголем и отягченное усталостью. В нем витали отзвуки дискуссии[34]. Гости кое-как поднялись на ноги. Алкивиад вызвался проводить Сократа, но тот отказался. Ожидавший чего-то подобного Алкивиад развернулся ко мне и предложил продолжить вечер.
– Не дели с ним ложе, – шепнул мне на ухо Сократ, пока Алкивиад благодарил нашего радушного хозяина.
– Я и не собирался, – так же шепотом ответил я.
– Он может быть очень убедительным. К тому же случается, люди уступают, чтобы избавиться от чересчур настойчивого давления.
– Соглашаются, чтобы не соглашаться?
– Именно. Алкивиад ни в чем не знает недостатка. Разве что в недостатке. Если хочешь, чтобы его привязанность к тебе не ослабевала, не давай ему то, чего он хочет.
– Уж не объясняешь ли ты мне, Сократ, как соблазнить соблазнителя?
Когда Алкивиад воротился, я отклонил его предложение, сославшись на то, что меня ждет беременная супруга.
– Ну ладно, – со вздохом согласился Алкивиад, как если бы мое присутствие или отсутствие внезапно стали ему совершенно безразличны, – в любом случае я слишком захмелел и ни на что хорошее уже не способен.
Тем не менее он проводил меня до дому, по дороге развлекая живой и изящной беседой.
Когда я возлег подле Дафны на наше ложе, она сурово взглянула на меня:
– Значит, Алкивиад теперь не может обойтись без тебя? Если это не ты больше не можешь обойтись без него?
– Дафна, уж не ревнуешь ли ты?
– Я знаю, что Алкивиад способен на все.
– Но ты знаешь, что я не способен обмануть тебя.
– В этом я не уверена.
Уязвленный, я отодвинулся от нее. Сожалея, что по глупости ранила меня, она принялась ластиться, стараясь прижаться ко мне теснее.
– Прости. Это ревность…
Я приподнял ее лицо за подбородок и внимательно всмотрелся в него:
– На самом деле ты ревнуешь, потому что он тебе нравится.
– Что?!
– Он ведь, по-твоему, неотразим?
Покусывая покрывавшую нас простыню, Дафна что-то пробормотала.
– Ты знаешь кого-нибудь, кто смог устоять перед Алкивиадом?
– Сократ.
– Мм…
– Я.
– Поклянись.
– Как бы это сказать? – прошептал я. – Мне нравится его общительность, дерзость, заносчивость, его ухаживания, я с восторгом наблюдаю за этим парнем, меня греет его красота, и не более.
– Хотелось бы верить.
– Что тебя задевает, Дафна? Что я с ним целуюсь – а я этого не делаю; или что восхищаюсь им – а это так?
Она не ответила. Я настаивал:
– Что, по-твоему, важно: поступок или чувство?
Она молчала. Я с нежностью продолжал:
– Разве ты не испытываешь то же самое подле него?
– Испытываю, – едва слышно уступила она.
– Я тебя за это не упрекаю. Почему же ты осуждаешь меня?
– Я боюсь не за Алкивиада. И не за тебя. Мне страшно за себя… Страшно, что я тебя не удовлетворяю. Что больше не привлекаю тебя.
Я обнял ее, прижал к себе и долго успокаивал, рассказывая, как она меня восхищает, каким счастьем наполняет меня. Это ее утешило.
Проходят века, а люди не меняются: они все так же позволяют ревности отравлять себе жизнь. Из-за нее они бранятся, терзают друг друга, расстаются и лишают себя жизни. Какой обман! Ни одно чувство не умеет маскироваться так, как ревность: поначалу она является как составляющая любви, а потом, когда сводится к отсутствию уверенности в себе, – как страх предательства. Ревность лжет еще и другим способом: тот, кто испытывает ее, видит причину этого чувства в другом, хотя на самом деле она коренится в нем самом.
В ту ночь, сформулировав столь решительное определение, я похвалил себя за проницательность. Однако последующие события показали мне, что я неверно истолковал отношение Дафны.
Война была здесь, у наших дверей. Туманные дали уже не скрывали ее от наших глаз.
Наш неприятель, спартанский царь Архидам, сосредоточивал солдат на Коринфском перешейке, его войско росло день ото дня, ибо каждый город – союзник лакедемонян посылал ему своих генералов, а также и две трети численного состава своей армии. Как это понимать? Действительно ли они стремились завоевать Аттику или же просто хотели поразить наше воображение?
Начался исход. Как и провозгласил в собрании Перикл, всем следовало сплотиться вокруг Афин. Такое решение не слишком обеспокоило афинян-землевладельцев, живущих то в городе, то в сельской местности, зато потрясло тех, кто десятилетиями жил на своих землях круглый год. Какое мучение покидать свое хозяйство, свое селение, свой городок! Мысль о необходимости оставить родные стены и святилища, которые помнят их отцов, дедов и пращуров, разрывала им сердце. Они были убеждены, что у них есть корни, как у деревьев, и эта ситуация, которая вырывала их, как деревья, из родной почвы, буквально подкашивала их, лишала жизненных соков, даже как будто по капле вливала в них стремление к смерти.
За всю зиму противник так и не вступил в бой – спартанцы собрались и ждали момента. Под этой нависшей угрозой – опасностью скорее вероятной, нежели очевидной, – переселение наших соотечественников проводилось как-то нехотя, беспорядочными волнами. Сегодня дороги были пустынны; назавтра буквально захлебывались потоком изгнанников: одни пешие, другие в двухосных тележках, с детьми и домашней скотиной, с рабами, которые следовали за ними, как багаж, а чаще тащили поклажу. Кем-то в этих колоннах двигала осторожность или страх, других подгоняли слухи, то ложные, предвещавшие грабежи, то правдивые, которые называли число выстроившихся вдоль границ гоплитов противника.
Люди шли в угрюмом молчании. Дурное настроение было предпочтительнее паники. Так беглецам удавалось избегать ситуаций «спасайся-кто-может-каждый-за-себя», они не затаптывали друг друга и успели вывезти своих стариков и больных; толпы ссутулившихся людей брели без стихийных стычек, ни один ребенок не отстал от своих родителей, семьи не блуждали в поисках потерявшихся родственников, как бывало во время внезапных переселений народов. Даже скот на судах перевезли на Эвбею или расположенные по соседству острова.