Дрожащая, слабая, с дергающимся лицом, Бритта удалилась с подмостков. Некоторые зрители аплодировали, другие улюлюкали; участники дебатов снисходительно улыбались; кто-то покрутил пальцем у виска, – мол, эта шведка потеряла разум.
Ноам вскочил: в его голове внезапно возник образ из прошлого – Алкивиад! Бритта представляла собой полную противоположность Алкивиаду: ни грана оппортунизма, никакого желания обольстить или восхитить, ни малейшего следа изворотливости. Он почувствовал, что отныне она в опасности. Хотя Ноам и страшился появления Свена или Нуры, он ринулся за кулисы и проник в гримерку раньше всех. Увидев его, Бритта без сил бросилась ему на грудь и захлопнула за ними дверь. Ноам хотел предупредить ее, но колебался, осознавая, какую пропасть это может создать уже между ними. Сам он только что присутствовал при трагедии: каждый отстаивал свою точку зрения, даже не пытаясь услышать и понять других. Разумеется, Бритта была права, утверждая, что эти люди не видят общественного интереса, однако она не переделает мир, нападая на него и предрекая вечные муки тем, кто им правит.
– Бритта, – мягко заговорил Ноам, отстранившись и положив руку ей на плечо, – я знаю, ты твердо убеждена в том, что затеяла. Однако общество – это не просто борьба добра со злом. Ты, одна против всех, похожа на Антигону. Таким образом ты обрекаешь себя на заранее проигранную битву. Твоя непримиримость помешает услышать тебя даже тем, кто мог бы принять твою сторону. Порой приходится сочинять, чтобы добиться перемен.
Он не осмелился живописать ей картинку, что вертелась у него в голове: одинокая Антигона перед войском Креонта – идеалистка, противостоящая политиканам-реалистам. Тем не менее в трагедии Софокла, как и в жизни, Креонт побеждает. Сильный одерживает верх, хотя это не доказывает его доблести. По приговору Креонта Антигону погребли заживо. Бритта заживо замуровывает себя в собственном радикализме.
Бритта резко отстранилась от него:
– Оставь меня! Не хочу этой теплой водицы!
– Подумай, Бритта! Ты хочешь всего лишь противодействовать или радикально преобразовать планету?
Тут в дверь постучали. В коридоре послышались голоса Нуры и Свена. Ноам скользнул в туалет в глубине гримерки, Бритта презрительно пожала плечами и открыла родителям. Вбежав в комнату, они принялись обнимать ее, расхваливать и поздравлять. По их мнению, она была безукоризненна, энергична и решительна; ни одного лишнего слова, ни одной пустой мысли, блестящее выступление. Их переполняла гордость. Бритта потихоньку оттеснила их к двери, – мол, она сейчас придет, только сходит в туалет. Захлопнув дверь, она вернулась к Ноаму:
– Только у тебя хватило смелости меня критиковать. Родители меня боятся.
– Они тебя любят.
– Чувства мешают им мыслить объективно. А вот к тебе я теперь прислушаюсь.
Часть четвертая. Неоднозначный свет разума
1
Не является ли погружение в политику бегством от личной жизни? У меня часто складывалось впечатление, будто общественная жизнь питается трудностями, которые испытывают некоторые люди, сталкиваясь с личным; они терпят крах в семье и, как следствие, предпочитают жить в обществе.
В Афинах очень ангажированные политиканы были мало озабочены своим домашним очагом; женясь и заводя детей, они исполняли свой долг, свою обязанность, как гражданскую, так и религиозную, что не вызывало в них никакой личной привязанности, так что покинуть семью им было несложно. Кое-кто на протяжении своей карьеры имел любовниц, с которыми поддерживал разнообразные отношения, зачастую беспорядочные, в чем я видел скорее жажду власти, включая сексуальную, нежели подлинную преданность. Так, никто не мог удержать Алкивиада: личная жизнь ни в чем не ограничивала его, поскольку каждую ночь он укладывал к себе в постель женщин или мужчин, и сводилась к череде удовольствий без последствий. Может, такое распутство отчасти отражало его тягу к имперскому господству, которой он не скрывал? Даже Перикл, который уравновешивал политическую активность с любовной, дома соединялся с Аспасией, которая тоже живо интересовалась государственными делами; их общая страсть укрепляла взаимную любовь, и, в сущности, они сформировали тройственный любовный союз: Перикл, Аспасия и власть.
Я тоже, в свою очередь, подтвердил это правило, но с креном в сторону личного: рождение дочери резко отдалило меня от афинских дел.
Едва появившись на свет, Эвридика вызвала во мне неистовую любовь. Она кричала и билась в руках повитухи, но мгновенно успокоилась в моих, словно не познакомилась со мной только что, а узнала меня. Может, мы прежде встречались? Долгие месяцы ждали друг друга? Нас обуяла волна радости. Приникнув ухом к ее крошечной, еще податливой грудке, такой нежной и хрупкой, я услышал ее сердечко, и его тихое биение показалось мне трепетом, а не ударами, обещанием, а не реальностью. Ее невероятная хрупкость сочеталась с настойчивой жаждой жизни; дочка потрясла меня. Касаясь ее кожи, я ощущал ее потребность во мне, ее полную беспомощность и абсолютное доверие. Мое сердце мгновенно распахнулось ей навстречу. С нашего первого общего мгновения я посвятил ей свою жизнь.
Все, кроме нее, представлялось мне незначительным, скучным. Эта крошечная девочка противостояла дурным известиям, доходившим с Сицилии, где велись яростные бои, и бесчестью Алкивиада, который открывал неприятелю военные тайны Афин, и упадническим настроениям, отравлявшим наш город, и непристойным, бессовестным распрям, разобщавшим горожан и вовлекавшим нас в гражданскую войну. Да, одна лишь Эвридика, с бледным пушком на голове, влажными розовыми губками, пухлым тельцем и чудесной кожей, моя Эвридика со светлым и нежным взглядом отодвигала ужас на задний план.
Дафна мгновенно уловила пылкую страсть, которой я воспылал к нашей дочери, и, глядя на нас, колебалась между радостью и ревностью. Однажды я заявил ей:
– Дафна, с тех пор как я обожаю Эвридику, я не стал любить тебя меньше. Наоборот, я еще сильнее люблю тебя за то, что ты подарила ее мне.
В знак того, что мои слова ее успокоили, она, взмахнув ресницами, прикрыла глаза, но на ее лице осталась тень печали. Ее любовь была беспокойной; с первой нашей встречи в Дельфах и до сегодняшнего дня, наперекор преодоленным препятствиям, вопреки нашей постоянной привязанности и неистощимому взаимному влечению наших тел, она пребывала в тревоге. Уверенная в том, что она меня не стоит, что однажды я ее брошу, что тучи над нашим будущим сгущаются, эта мятущаяся душа в каждом моем взгляде и каждом жесте ожидала увидеть страшное подтверждение своих опасений. Как контрастировала эта подозрительность с жизнерадостностью, которая вскоре неизменно возвращалась и меня пленяла! Поэтому мне часто случалось, не принуждая себя, успокаивать Дафну: я любил ее, хотя время от времени ее тревога немного меня угнетала, и едва сдерживался, чтобы не упрекнуть жену в этом недоверии, которое в итоге могло навредить нашим отношениям.
Ничего подобного не было в нашей Эвридике! Моя дочь не испытывала никаких сомнений: я принадлежал ей. Убежденная, что занимает центр вселенной, во всяком случае моей, она властвовала надо мной, доверяя нашей нежности и самой жизни.
– Я волнуюсь, – как-то вечером прошептала Ксантиппа, глядя на младенца, которого мы укладывали в колыбель.
– Почему? – мгновенно встревожился я и обернулся к ней.
– Она слишком прекрасна. Что-то с ней будет?
Я рассмеялся и перевел взгляд с непривлекательного лица Ксантиппы на очаровательную мордашку Эвридики. Ксантиппа настаивала:
– Что бы я сделала, будь я столь же прекрасна, как она?
– Как Елена Троянская, перешла бы от Менелая к Парису.
– Вот об этом я и говорю: будь я такой же красивой, стала бы настоящим бедствием, спровоцировала бы войну, множество смертей, посеяла бы вокруг себя горе и хаос. Возьми, к примеру, Алкивиада!
– А что Алкивиад?
– Слишком хорош, слишком умен, слишком любим. У него было все, а теперь нет ничего. Я боюсь такого проклятия для Эвридики.
– Ее воспитание решит эту… проблему, Ксантиппа.
– Пфф! Можно подумать, я слышу Сократа. В прежние годы он бахвалился, как ты. А теперь, когда Алкивиад сделался предателем на троне, он повесил нос, прижал уши и поджал хвост.
Сократ и правда страдал. Тот, кого мы знали говоруном, затейником, горячим спорщиком на любую тему, больше не показывался из дому. Он разочаровался в Алкивиаде и в самом себе, и его раздражение объяснялось любовной досадой и ударом по самолюбию.
Примкнув к спартанцам, Алкивиад показал свой характер. Неприкрытое коварство. Если искренность может носить маску, под которой скрываются разные чувства, предательство сбрасывает ее и обнажает душу. Алкивиад думал только о себе. Оппортунист, а не человек принципов, он только что сознался в том, что его политические предпочтения основываются исключительно на личных соображениях и что он ставит себя выше любых идеалов: гражданской доблести, патриотизма и защиты демократии.
Как-то вечером, нарушив слишком затянувшееся молчание, Сократ изрек следующее:
– Теперь Алкивиад ближайший друг спартанского царя Агиса. Его жизнь сводится к карьере. Нет, он не честолюбив. Он алчет славы.
– Ты преувеличиваешь, Сократ, – возразил я. – Афины предали Алкивиада прежде, чем он предал свой город. После истории с Гермесами и мистериями интриги его противников ослепили большинство наших граждан – отсюда жестокий и несправедливый приговор. Не забывай, Сократ, это Афины изгнали Алкивиада, лишили его имущества и приговорили к смерти. Это они начали, а не он!
– Демократию следует почитать, даже если она ошибается. Иначе можно счесть себя выше ее. Знаешь, что он выкрикнул, когда ему зачитали смертный приговор? «Ну что же, я им докажу, что еще жив!»
– Вполне понятная реакция.
– Понятная, но не заслуживающая оправдания.
Его тон резко изменился; черты лица, обычно такого подвижного, застыли в умоляющей гримасе.