«Нигер? – шериф говорит. – Нигер?»
И тут он вроде понял, что они у него в руках. Вроде в чем бы они его ни заподозрили – все будет ерундой рядом с тем, что он им про другого скажет. «Ну, вы же умники, – говорит. – У вас тут все в городе умники. Три года вас дурачили. Иностранцем три года его называли, а я на третий день догадался, что он такой же иностранец, как я. Догадался до того, как он сам мне сказал». Все на него смотрят, взглядом перекинутся – и опять на него.
«Ты, знаешь, со словами поаккуратней, если про белого говоришь, – полицейский его предупреждает. – Все равно, убийца он или нет».
«Я про Кристмаса говорю, – Браун отвечает. – Убил белую женщину после того, как три года жил с ней на виду у целого города – и ведь он все дальше, все дальше от вас уходит, пока вы тут обвиняете человека, который один может его найти, который знает, что он натворил. В нем негритянская кровь. Я это с первого взгляда понял. А вы тут, приятели, шерифы-умники и прочие… Один раз он даже сам признался – сам мне сказал, что в нем негритянская кровь. Может, спьяну сболтнул – не знаю. Только на другое утро он подошел ко мне и сказал (а сам Браун словами сыплет, зубами, глазами сверкает по кругу, то на одного, то на другого), говорит: «Вчера вечером я сделал ошибку. Смотри не повтори ее». А я сказал: «Какую такую ошибку?» Он говорит: «Подумай немного». Я подумал, он – про то, что однажды ночью сделал, когда мы были в Мемфисе, а я-то знаю, что за жизнь мою ломаного гроша не дадут, если я стану ему перечить, ну и сказал: «Я тебя понял. Не собираюсь я лезть не в свое дело. И никогда, по-моему, за мной такого не водилось». И вы бы так сказали, – Браун говорит, – если бы очутились с ним один на один в хибарке: там и закричишь – никто не услышит. И вы бы опасались – покуда люди, которым хочешь помочь, на тебя же не стали бы вешать чужое убийство». Он сидит, глазами рыщет, рыщет, а они на него глядят, и снаружи к окнам лица прилипли.
«Нигер, – полицейский говорит. – Я все время думал: что-то в этом парне странное».
Тут опять шериф вмешался: «Так вы поэтому до нынешнего вечера скрывали, что там творится?»
А Браун сидит среди них, зубы ощерил, и шрам этот маленький возле рта – белый, как воздушная кукуруза. «Вы мне покажите, – говорит, – человека, который бы по-другому поступил. Вот чего я прошу. Только покажите – человека, который столько прожил бы с ним, узнал бы его, как я, и поступил бы по-другому».
«Ну, – шериф говорит, – наконец-то, кажется, вы сказали правду. А теперь ступайте с Баком и проспитесь хорошенько. Кристмасом я займусь».
«В тюрьму, значит, так я понимаю, – Браун говорит. – Меня, значит, – в тюрьму, под замок, а вам – награду получать».
«Придержи язык, – шериф ему без злобы. – Если награда тебе положена, я позабочусь, чтоб ты ее получил. Бак, уведи его».
Полицейский подошел, тронул Брауна за плечо, и он встал. Когда они вышли за дверь, те, что в окна наблюдали, столпились вокруг них: «Поймали его, Бак? Это он, значит?»
«Нет, – Бак им говорит. – Расходитесь, ребята, по домам. Спать пора».
Голос Байрона замирает. Ровный, невыразительный деревенский речитатив обрывается в тишине. Он смотрит на Хайтауэра тихо, с состраданием и беспокойством, наблюдает через стол сидящего человека, у которого закрыты глаза и пот сбегает по лицу, как слезы. Хайтауэр говорит:
– Это точно? Доказано, что в нем негритянская кровь? Подумайте, Байрон, что это будет значить, когда люди… если они поймают… Несчастный человек. Несчастное человечество.
– Браун так говорит, – отвечает Байрон спокойно, упрямо, убежденно. – Ведь и лжеца можно так запугать, что он скажет правду – то же самое, как из честного вымучить ложь.
– Да, – говорит Хайтауэр. Он сидит выпрямившись, закрыв глаза. – Но они его еще не поймали. Они его еще не поймали, Байрон.
Байрон тоже на него не смотрит.
– Еще нет. Последнее, что я слышал, – нет еще. Сегодня они взяли ищеек. Но еще не поймали – это последнее, что я слышал.
– А Браун?
– Браун, – говорит Банч. – Браун. Браун с ними пошел. Может, он и помогал Кристмасу. Но не думаю. Я думаю, дом поджечь – это самое большее, на что он способен. А почему он это сделал – если сделал, – думаю, он и сам не знает. Вот разве только понадеялся, что если все это сжечь, то получится вроде как ничего и не было, и они с Кристмасом опять будут кататься на новой машине. Я думаю, по его мнению, Кристмас не столько грех совершил, сколько ошибку. – Лицо его потуплено, задумчиво; снова по нему пробегает усталая сардоническая гримаса. – Теперь он, пожалуй, не пропадет. Теперь она сможет найти его, когда пожелает – если он в это время не будет на охоте, с шерифом и собаками. Бежать он не собирается – зачем, если эта тысяча долларов, можно сказать, висит у него перед носом. Я думаю, он Кристмаса хочет поймать больше любого из них. Ходит с ними. Они забирают его из тюрьмы, и он идет с ними, а потом они возвращаются и обратно сажают его под замок. Смешно прямо. Вроде как убийца самого себя ловит, чтобы получить за себя награду. Но он как будто не против, только жалеет, что время теряет понапрасну, – когда сидит; вместо того чтобы бежать по следу. Да. Завтра я ей скажу. Скажу просто, что он покамест под замком – он и пара ищеек. Может, в город ее свожу посмотреть на них, на всех троих на сворке – как они тянут и тявкают.
– Вы ей еще не сказали?
– Ей не сказал. Ему тоже. Потому что награда наградой, а сбежать он может. А так, если он поймает Кристмаса и получит эту награду, он, может, женится на ней вовремя. Но она пока не знает – не больше того, что знала вчера, когда с повозки слезала на площади. С большим животом слезала, потихоньку, с чужой повозки, среди лиц чужих, и говорила про себя, вроде как тихо удивляясь – только, я думаю, удивления там не было вовсе, потому что пришла она потихоньку, пешком, а разговоры ей не в тягость: «Ну и ну. Вон откуда шла, из Алабамы, – а ведь и правда, в Джефферсон пришла».
5
Было за полночь. Кристмас пролежал в кровати два часа, но еще не спал. Он услышал Брауна раньше, чем увидел. Он услышал, как Браун подошел к хибарке, ввалился в дверь – и силуэтом застыл в проеме, опираясь, чтоб не упасть. Браун тяжело дышал. Держась за косяки, он запел сахариновым гнусавым тенором. Даже от тягучего его голоса, казалось, разило перегаром. «Заткнись», – сказал Кристмас. Он не пошевелился и не повысил голоса. Браун, однако, сразу замолк. Он еще постоял в дверях, держась, чтобы не упасть. Потом отпустил дверь, и Кристмас услышал, как он ввалился в комнату; через секунду он на что-то налетел. Наступила пауза, заполненная трудным, шумным дыханием. Затем с ужасающим грохотом Браун свалился на пол, ударившись о койку Кристмаса, и огласил комнату громким идиотским смехом.
Кристмас поднялся с койки. Где-то у него в ногах лежал, смеясь и не пытаясь встать, невидимый Браун. «Заткнись!» – сказал Кристмас. Браун продолжал смеяться. Кристмас перешагнул через Брауна и протянул руку к деревянному ящику, который заменял им стол, – там они держали фонарь и спички. Но ящика он не нашел и вспомнил звон разбившегося фонаря при падении Брауна. Он нагнулся к Брауну, который лежал у него между ног, нащупал воротник, выволок Брауна из-под койки, поднял ему голову и стал бить ладонью – резко, сильно, зло, – пока Браун не кончил смеяться.
Браун лежал обмякший. Кристмас держал его голову и ругал ровным, приглушенным голосом. Он подтащил Брауна к другой койке и бросил его туда, навзничь. Браун снова стал смеяться. Кристмас левой ладонью зажал ему нос и рот, захватив подбородок, а правой снова стал бить – сильными, нечастыми ударами, словно отвешивал их по счету. Браун перестал смеяться. Он стал дергаться. Под рукой у Кристмаса он издавал придушенный булькающий звук и дергался. Кристмас держал его, пока он не утих, не замер. Тогда он немного расслабил руку. «Теперь ты замолчишь? – сказал он. – Замолчишь?»
Браун снова задергался. «Прими свою черную лапу, образина не…» Рука опять сдавила. Опять Кристмас ударил его другой рукой по лицу. Браун замолк и лежал тихо. Кристмас расслабил руку. Через секунду Браун заговорил, лукавым голосом, негромко: «Ты же нигер, понял? Ты сам мне сказал. Сам сознался. А я белый. Я бе…» Рука сдавила. Снова Браун забился и захлюпал под рукой, слюнявя пальцы. Когда он перестал биться, рука расслабилась. Он лежал тихо, дышал тяжело.
– Теперь замолчишь? – сказал Кристмас.
– Да, – сказал Браун. Он шумно дышал. – Не души. Я молчу. Не души.
Кристмас расслабил руку, но не убрал ее. Браун задышал легче, вдохи и выдохи стали легче, свободнее. Но Кристмас не убирал руки. Дыхание Брауна обдавало его пальцы то теплом, то холодом, и, стоя в темноте над распростертым телом, он спокойно думал Что-то со мной будет. Что-то я сделаю Не снимая левой руки с лица Брауна, он мог дотянуться правой до своей койки, до подушки, под которой лежала его бритва с двенадцатисантиметровым лезвием. Но он этого не сделал. Может быть, мысль зашла так далеко, в такую тьму, что сказала ему Не его нужно Так или иначе, он не взял бритвы. Немного погодя он снял руку с лица Брауна, но не ушел. Он продолжал стоять над койкой, дыша так спокойно, так тихо, что сам этого не слышал. Браун, тоже невидимый, дышал теперь тише, и вскоре Кристмас отошел, сел на свою койку, нашарил в висевших на стене брюках сигарету и спички. Спичка вспыхнула, осветив Брауна. Прежде чем прикурить, Кристмас поднял спичку и посмотрел на Брауна. Браун лежал на спине, разбросавшись, рука свисала на пол. Рот был открыт. Пока Кристмас смотрел, он начал храпеть.
Кристмас закурил, щелчком отшвырнул спичку к открытой двери и увидел, как пламя погасло на полпути. Он прислушался, ожидая слабого пустякового удара горелой спички об пол; показалось, что услышал. Затем ему показалось, что, сидя на койке в темноте, он слышит несметную сутолоку звуков, таких же слабых: голоса, бормотание, шепот – деревьев, тьмы, земли; людей; свой собственный голос; другие голоса, вызывающие в памяти имена, времен