Свет в августе. Деревушка. Осквернитель праха — страница 61 из 123

– Больше, чем сказала, я не могу сказать. Я ему пять дней назад сказала «нет».

– «Нет»?

– Он хотел, чтобы мы поженилась. Сразу же. А я сказала «нет».

– А сейчас бы вы сказали «нет»?

Она смотрит на него с твердостью.

– Да. И сейчас бы сказала.

Он вздыхает, большой, мешковатый; лицо у него опять усталое, безвольное.

– Я вам верю. Вы будете говорить это, пока не убедитесь… – Он опять смотрит на нее; опять его взгляд внимателен, пристален. – Где он, Байрон?

Она смотрит на него. Немного погодя тихо отвечает:

– Не знаю. – Она смотрит на него; внезапно лицо ее становится пустым, словно его покидает что-то, придававшее ему физическую определенность, твердость. В нем нет и тени притворства, настороженности или опаски. – Он приходил сегодня утром, часов в десять. Не вошел. Подошел к двери, стоит и смотрит на меня. Я ведь его не видела с прошлой ночи, а он мальчика не видел, и я ему говорю: «Зайдите, посмотрите на него» – а он поглядел на меня и говорит, все оттуда же, из-за двери: «Я пришел узнать, когда вы хотите с ним увидеться», я говорю: «С кем?» – а он говорит: «Им, наверно, придется послать с ним помощника шерифа, но я сумею уговорить Кеннеди, чтобы он его отпустил», я говорю: «Кого?» – он говорит: «Лукаса Берча», я говорю: «Да» – а он говорит: «Сегодня вечером? Вас устроит?» – и я сказала: «Да», и он ушел. Постоял там, а потом ушел. – Она плачет, и Хайтауэр смотрит на нее с тем отчаянием, которое охватывает мужчину при виде женских слез. Она сидит выпрямившись, держа ребенка у груди, и плачет – не громко и не горько, но с терпеливым и безнадежным смирением, не пряча лица. – А вы меня пытаете, сказала ли я «нет», а я уже сказала «нет», а вы все пытаете, а он уже ушел. И я его больше не увижу.

Он продолжает сидеть, и она наконец опускает голову; тогда он поднимается и, положив руку на ее склоненную голову, думает Слава Богу, Боже, помоги мне. Слава Богу, Боже, помоги


В лесу он набрел на тропинку к фабрике, которую протоптал Кристмас. Он не знал, что она существует, и теперь, поняв, куда она ведет, в ликовании своем воспринимает это как добрый знак. Он верит Лине, но хочет получить подтверждение ее словам – просто ради удовольствия еще раз это услышать. Когда он приходит на фабрику, времени только четыре часа. Он наводит справки в конторе.

– Банч? – переспрашивает счетовод. – Вы его здесь не найдете. Он сегодня утром уволился.

– Знаю, знаю, – говорит Хайтауэр.

– Семь лет работал, даже субботними вечерами, а сегодня утром пришел и сказал, что увольняется. Никаких объяснений. Вечно с ними так, с этими деревенскими.

– Да, да, – подхватывает Хайтауэр. – Однако они славные люди. И мужчины славные, и женщины. – Он выходит из конторы. Дорога в город ведет мимо строгального цеха, где работал Байрон. Он знаком с мастером Муни. Остановившись рядом с ним, он говорит: – Я слышал, Байрон Банч у вас больше не работает?

– Да, – отвечает Муни. – Уволился нынче утром. – Но Хайтауэр не слушает; люди в комбинезонах наблюдают за потрепанным, странно сложенным, малознакомым господином, который разглядывает с восторженным любопытством стены, доски, загадочные механизмы, чье устройство и назначение он не способен понять и даже заучить. – Если он вам нужен, – продолжает Муни, – я думаю, вы найдете его в городе, в суде.

– В суде?

– Да. Сегодня заседает большой суд присяжных. Срочно созван. Чтобы вынести обвинение убийце.

– Да, да, – говорит Хайтауэр. – Значит, его нет. Так. Славный молодой человек. Всего хорошего, всего хорошего, джентльмены. Всего вам хорошего. – Он идет дальше, и люди в комбинезонах смотрят ему вслед. Руки он сцепил за спиной. Он шагает, спокойно и грустно размышляя: «Бедняга. Бедный малый. Нет и не может быть оправдания человеку, отнимающему у другого жизнь, и меньше всего – должностному лицу, доверенному слуге своих сограждан. И если на это всенародно уполномочивают слугу закона, который знает, что его жертва – называйте эту жертву как угодно – ему зла не причиняла, чего же ждать тогда от обыкновенного человека, который убежден, что его жертва причинила ему зло». Он идет уже по своей улице. Вскоре показывается забор, вывеска; затем среди густой августовской листвы – дом. «Итак, он отбыл, не зайдя ко мне попрощаться. После всего, что он для меня сделал. Принес мне. Да: дал, вернул мне. Можно подумать, что и это было припасено для меня. Но теперь уж, наверно, – все».

Но это – не все. Для него припасено кое-что еще.

18

Когда Байрон пришел в город, выяснилось, что он не сможет увидеться с шерифом до полудня – шериф все утро будет на заседании суда. «Вам придется подождать», – сказали ему.

– Хорошо, – сказал Байрон. – Я умею.

– Что умеете? – Но он не ответил. Выйдя от шерифа, он встал под портиком, обращенным к южной стороне площади. Над узкой, вымощенной плитами галереей поднимались к сводам каменные колонны со следами многих непогод и жующих табак поколений. Под ними, размеренно и неутомимо, с бесцельной сосредоточенностью, напоминая монахов на монастырском дворе, прохаживались (а среди них стояли неподвижно или что-то цедили друг другу сквозь зубы сравнительно молодые мужчины, горожане – частью знакомые Байрону конторщики, адвокаты и даже торговцы, вдруг сделавшиеся похожими благодаря одинаковому выражению властности в облике, как у полицейских в штатском, которых не очень заботит, высовывается из-под штатского полицейский или нет) деревенские в комбинезонах и, тихо беседуя между собой о деньгах и урожае, тихо поглядывали наверх, где суд присяжных при закрытых дверях готовился отнять жизнь у человека, которого мало кто из них видел и знал в лицо, – за то, что он отнял жизнь у женщины, которую еще того меньше знали и видели. На площади выстроились повозки и запыленные машины, привезшие их в город, а по улицам и магазинам бродили стайками приехавшие с ними жены и дочери – медленно и тоже бесцельно, как скот или облака. Байрон стоял там довольно долго, не шевелясь, ни к чему не прислоняясь, и хотя он прожил в городе семь лет, имя и лицо этого щуплого человека были знакомы деревенским еще меньше, чем имя и лицо убийцы или убитой.

Но Байрон об этом не думал. Теперь ему было все равно, хотя какую-нибудь неделю назад он чувствовал бы себя по-другому. Тогда он не стоял бы здесь, где всякий может увидеть его и, чего доброго, узнать Байрон Банч – пожал, чего не сеял, хлопотал о чужой девке, пока ее милый добывал тысячу долларов. И ничего за это не получил. Байрон Банч – охранял ее доброе имя, когда она выкинула это доброе имя на помойку, помогал родить пригульного ребенка в тишине и покое, взял на себя все расходы, и за это ему позволили послушать детский крик. Не получил ничего, кроме разрешения привести к ней обратно другого мужчину, когда он выколотит свою тысячу, и Байрон станет не нужен. Байрон Банч «Теперь я могу уехать», – подумал он. Он начал глубоко дышать. Он чувствовал, что дышит глубоко, словно каждый раз тело пугалось, что при следующем вдохе оно недоберет воздуха, и случится что-то ужасное, и что в любой миг он может взглянуть на свою грудь – дышит ли – и не увидит никакого движения, как в динамитном патроне, когда он только начинает, напрягается для вот Вот ВОТ, а форма, наружность палочки не меняется; что прохожие, глядя на него, не замечают перемены: щуплый человек, на котором не задержишь взгляда, а взглянув, никогда не поверишь, что он мог сделать столько, сколько сделал, и чувствовать столько, сколько чувствовал; который верил, что там, на фабрике, в субботу после отбоя, когда он один, у него не будет случая причинить себе горе.

Он шел среди людей. «Мне надо куда-то уехать», – думал он. Он мог шагать в такт: «Мне надо куда-то уехать». Это поможет ему идти. Он все еще повторял эти слова, когда подошел к пансиону. Его комната выходила на улицу. Еще не осознав, что он смотрит в ту сторону, он уже отвел взгляд. «Еще увижу, как кто-нибудь читает или курит в окне», – подумал он. Он вошел в коридор. После солнечного утра глаза ничего не видели. Он чувствовал запах влажного линолеума, мыла. «Все еще понедельник, – подумал он. – Я уж и забыл. Может, это – следующий понедельник. По всему похоже, что так». Он не дал знать о себе голосом. Глаза понемногу привыкли к темноте. Послышались шлепки швабры, то ли в конце коридора, то ли на кухне. Затем в прямоугольнике света – задней двери, тоже открытой, – показалась наклоненная голова миссис Бирд, а затем, силуэтом, вся фигура, двигавшаяся по направлению к нему.

– Так, – сказала она, – это мистер Байрон Банч. Мистер Байрон Банч.

– Я, – сказал он, думая: «Только толстая женщина, у которой забот в жизни разве что на это ведро наберется, не постарается быть…» Опять он не смог придумать слово, которое Хайтауэр наверняка бы знал и произнес не задумавшись. «Видно, я без него не только сделать ничего не могу – я и думать не могу без его помощи». – Я… – сказал он. И стоял там, не в силах даже объяснить, что пришел попрощаться. «Может, и нет, – размышлял он. – Когда человек прожил в комнате семь лет, его не выселяют в один день. Только вряд ли это помешает ей сдать комнату другому». – Я, кажется, задолжал вам за комнату, – сказал он.

Она смотрела на него: строгое, располагающее лицо, и нельзя сказать, что недоброжелательное.

– За что задолжали? – удивилась она. – Я думала, вы устроились. Переселились на лето в палатку. – Она смотрела на него. И тут наконец сказала. Она сделала это мягко и деликатно – в меру возможности: – Мне уже заплатили за эту комнату.

– А-а, – сказал он. – Ну да. Понятно. Ну да. – Он спокойно взглянул на чистую, застланную линолеумом лестницу, истертую в числе прочих и его ногами. Три года назад, когда настелили новый линолеум, он первым из жильцов поднялся по ней наверх. – Да, – сказал он. – Тогда мне, пожалуй, надо…

Она ответила и на это, сразу, без недоброжелательства:

– Я уже все сделала. Все, что вы оставили, собрала в ваш саквояж. Он у меня в комнате. Но если хотите, можете сами подняться и посмотреть.