Свет в августе; Особняк — страница 117 из 166

х людей. Другие люди больше всего любят самих себя, только они это от всех скрывают, а может быть, и себе признаются в этом только тайком; так что им этого не надо стыдиться, а если им и становится стыдно, они не пугаются этого стыда. Но Сарторисы не сознавали, что они любят себя больше всего на свете, один только Баярд это знал. Но ему это не мешало, и он не знал стыда, пока вместе с братом-близнецом не приехал в Англию, где оба стали обучаться летному делу, летая на самолетах, сделанных на соплях и проволоке, без парашюта; а может быть, он и не знал этого стыда, пока оба они не попали на фронт, где даже для тех, кто до сих пор выжил, шансы — по сравнению с пилотами-разведчиками, которые обычно оставались живы в течение первых трех недель действительной службы, — равнялись примерно нулю. И тут Баярд вдруг понял, что он — единственный человек в эскадрилье, а может быть, и во всем британском воздушном флоте, а может, и во всей военной авиации, у которого есть двойник, понял, что он — не один человек, а два, потому что у него есть брат-близнец, который так же рискует, имея столько же шансов выжить, как и он. Так что, в сущности, из всех летчиков, сражавшихся в этой войне, он имел двойную гарантию безопасности против всяких случайностей (и, разумеется, у его брата-близнеца шансов тоже было вдвое больше, только как раз наоборот), и в ту же секунду, как он это подумал, он с ужасом понял, что ему стыдно даже одной этой мысли, одного сознания, одного того, что он посмел так подумать.

В этом, как говорила моя мама, и была его беда — вот почему он и вернулся в Джефферсон угрюмый и безучастный, с одной целью — пробовать, каким способом лучше сломать себе шею и всех окружающих постоянно держать в тревоге, в огорчении или, по крайней мере, в недовольстве: вся беда была в совершенно не свойственном Сарторисам чувстве стыда, с которым он и жить не мог, и расстаться не умел; не мог с ним примириться и не мог сам своей волей от него избавиться. Вот почему он рисковал жизнью, играл с опасностью, верил в судьбу. Но, вероятно, та же тайная мысль — что у близнецов есть как бы двойная гарантия безопасности — тогда же пришла в голову и второму брату, Джону, недаром они были близнецами. Впрочем, Джона это, наверно, беспокоило ничуть не больше, чем его прадеда (первого, настоящего полковника Сарториса) беспокоило то, что этот прадед делал на той, давнишней войне (дядя Гэвин говорил — а лет через пять я сам имел возможность это проверить на себе, — что человек, даже если он служил в санчастях АМХ, всегда возвращается с войны, жалея о чем-то, что он сделал, или хотя бы стараясь забыть об этом); и только один Баярд из всей семьи оказался таким слабым, таким не Сарторисом.

И вот теперь, если моя мама была права, он мучился вдвойне. Во-первых, он мучился от мысли, что способен дойти до такого падения не только в том, что дал волю своему низменному воображению и эгоистическим надеждам, но и в том, что способен их стыдиться, обречен на этот стыд, и, во-вторых, что если эта двойная гарантия безопасности сработала в его пользу и Джона сбили первым, все равно ему, Баярду, как бы долго он ни прожил, должно быть, придется, уже в сонме бессмертных, встретиться со своим близнецом, и тогда никак нельзя будет скрыть свою слабость, свое позорное пятно. А позорным пятном была не эта самая мысль, потому что та же мысль и в то же время, наверно, приходила в голову и его брату, хотя они оказались в разных эскадрильях; позор был в том, что из них двоих Джон никогда не устыдился бы этой мысли. А мысль была вот какая: Джон сумел сбить трех немцев, прежде чем его самого сбили (наверное, он лучше стрелял, чем Баярд, а может быть, командир больше любил его и помогал ему), но и сам Баярд набрал достаточно очков по британскому счету (если только кому-то из них не пришла невероятная мысль сказать: «Я тут ни при чем, я так сдрейфил, что забыл ко всем чертям нажать спуск у пулемета»), так что ему засчитали двоих сбитых и одного возможного, а теперь, когда Джон погиб и ему уже не нужны были никакие очки, предположите, только на секунду предположите, что Баярд мог бы выклянчить, подделать или запутать записи, подкупить того, кто их вел, с тем, чтобы все трофеи записать на одного Сарториса — пусть хоть один из них вернется домой героем, — причем эта мысль сама по себе вовсе не была такой низкой, потому что она не только приходила в голову Джону, но если бы Джон остался жив, а Баярда убили, Джон непременно как-нибудь осуществил бы эту идею, но низкой она стала потому, что Баярд ее унизил и изгадил тем, что он ее устыдился. Причем он никак не мог самовольно уйти от этой позорной мысли: ведь если когда-нибудь он на том свете встретится с Джоном, погибнув от несчастного случая, то Джон просто презрительно усмехнется, но если он сам уйдет из жизни, сунув дуло пистолета в рот, дух Джона не просто будет над ним насмехаться с презрением, он никогда с ним не помирится, никогда ему не простит.

В общем, Линда Сноупс — виноват, Сноупс-Коль — была первым нашим героем-женщиной. Так что можно было предполагать, что весь город явится ее встречать или, по крайней мере, пришлет делегатов от гражданских клубов, от церковных советов, не говоря уж об Американском легионе ветеранов войны, который непременно встречал бы ее, если б она получила титул «Мисс Америка», а не просто подорвалась на мине или была контужена снарядом, словом, тем, что ударило в санитарную машину, которую она вела, и оглушило ее навсегда. Я и сказал: а зачем она, собственно говоря, возвращается домой? Ей тут и вступать некуда. На кой ей нужно «Дамское благотворительное общество» — устраивать лотереи, где разыгрывают варенье и самодельные абажуры, что ли? Даже если она умела бы варить варенье, — впрочем, этому скульптору, наверно, меньше всего нужно было, чтобы она умела стряпать. Да он, должно быть, и вообще проводил с ней время только между партийными собраниями, пока кто-то не затеял войну с фашистами и он в эту войну не ввязался. Уж я не говорю, что в Джефферсоне, штат Миссисипи, ей пришлось бы заново научиться готовить. Особенно если она раньше училась этому в ресторации «Грязная ложка», которую ее папаша отнял у Рэтлифа, когда они только появились у нас в городе. Но я ошибся. Встречали ее не городские организации, а просто частные лица, все трое оказались в Джефферсоне по чистой случайности, потому что фактически они явились из прошлого ее матери: мой дядя, ее отец и Рэтлиф. Потом я увидел, что их будет всего двое. Рэтлиф даже не захотел сесть в машину.

— Поехали! — сказал дядя Гэвин. — Едем с нами!

— Я лучше подожду здесь, — сказал Рэтлиф. — Я буду комитетом по встрече. Значит, до следующего раза? — сказал он мне.

— Что? — переспросил дядя Гэвин.

— Ничего, — говорит Рэтлиф. — Это Чик как-то сказал в шутку, а я ему напоминаю.

Потом я увидел, что людей, связанных с прошлым ее матери, будет не двое, а один. Мы не только не остановились у банка, мы даже мимо не проехали. Я сказал: «А какого черта мистеру Сноупсу терять, по крайней мере, шесть часов хорошего ростовщичества и ехать до самого Мемфиса встречать свою дочку? Он ведь не пожалел никаких затрат, лишь бы отправить ее из Джефферсона подальше: он не только изуродовал особняк де Спейна, он еще нагромоздил весь этот импортный итальянский мрамор на могиле ее матери, чтобы дочке хоть из-за этого захотелось уехать отсюда или сюда не возвращаться, считай, как тебе угодно».

Я сказал: «Значит, я виноват, что родился слишком поздно, чтобы защищать «Дас Демократа» в вашей войне или Марксов «Дас Капитал» в ее войне? Что ж, значит, у меня еще впереди времени достаточно. Или ты хочешь сказать, что Гитлер, Муссолини и Франко вместе взятые не могут добиться того, чтобы впутать доподлинного, бессрочного, официально зарегистрированного члена гарвардского запасного офицерского корпуса в серьезную военную передрягу? Конечно, я вряд ли попаду в «Порселлиан», например, Ф.Д.Р.47 так и не попал».

Я сказал: «В том-то и дело. Для того ты и настаивал сегодня, чтобы я поехал с тобой: хотя у нее барабанные перепонки порваны и она не услышит, как ты скажешь: «Не надо», или «Пожалуйста, не надо», или даже «Не надо, черт побери!» — но, по крайней мере, она не сможет выйти за тебя замуж прежде, чем мы доедем до Джефферсона, если я буду сидеть тут же, в машине. Но впереди еще целый вечер, а меня ты можешь выгнать, я уж не говорю, что есть еще восемь ночных часов, когда маме приятно думать, что я честно сплю наверху. Не считая того, что в будущем месяце мне надо возвращаться в Кембридж, если только ты не решишь, что ради сохранения твоего… как бы лучше сказать — целомудрия или просто холостого состояния? — можно даже пойти и на эту жертву. А впрочем, почему бы и нет, ведь это ты придумал отправить меня в этот самый Кембридж, штат Массачусетс, для того чтобы там получить то, что мы в шутку именуем образованием. Не зря мама говорит, что она всю жизнь тебя обожала, только она была слишком молода, чтобы это понять, а ты был слишком джентльменом, чтобы ей объяснить. Может быть, мама действительно всегда все знает лучше всех?»

Но тут мы подъехали к аэропорту, то есть к Мемфису. Дядя Гэвин говорит:

— Поставь машину, давай выпьем кофе. Вероятно, нам придется ждать еще с полчаса.

Мы выпили кофе в ресторане; не знаю, почему они тут не называют его «Рай на земле», — может быть, Мемфис еще не получил разрешения. Рэтлиф говорил, что рано или поздно она обязательно выйдет замуж и с каждым днем этот срок приближается. Нет, вернее, он говорил не совсем так: не вечно же ему — дяде Гэвину — удирать от судьбы, вот-вот настанет день, когда какая-нибудь женщина решит, что он уже вполне солидный, вполне надежный человек и ему наконец можно дать постоянную работу вместо случайных поручений и что чем скорее это случится, тем лучше, тогда уж никакой опасности не будет.

— При чем тут опасность? — говорю. — По-моему, он в полной безопасности, я никогда в жизни не видал человека более неуязвимого.