В тот день, когда имя Кристмаса впервые разнеслось по улице и мальчишки вместе со взрослыми — лавочниками, конторщиками и прочей досужей и любопытной публикой, среди которой преобладали деревенские в комбинезонах, — бросились бежать, Хайнс был в центре города. Он тоже побежал. Но быстро бежать он не мог, а потом ничего не мог увидеть из-за сомкнувшихся плеч. Тем не менее он пытался, не уступая в грубости и напоре любому из присутствовавших, пробиться к шумной, колышущейся кучке людей, и, словно вспомнив былую буйность, следы которой читались на его лице, когтил чужие спины, а потом просто колотил по ним палкой, и когда люди наконец обернулись, узнали его и схватили — вырывался и опять норовил стукнуть тяжелой палкой.
«Кристмас? — кричал он. — Они говорят, Кристмас?»
«Кристмас! — крикнул в ответ один из тех, которые держали его, — тоже с искаженным лицом. — Кристмас! Белый нигер из Джефферсона, что женщину убил на прошлой неделе!»
Хайнс свирепо глядел на него, и в беззубом его рту чуть пенилась слюна. Потом он снова стал вырываться, яростно, с руганью: хилый, мелкий старичок с легкими, по-детски хилыми косточками пытался отогнать их палкой, пытался пробить себе дорогу в середину толпы, где стоял пленник с окровавленным лицом. «Постой, дядя Док! — говорили они, удерживая его. — Постой, дядя Док. Его поймали. Он не уйдет. Ну, постой».
Но он бил их и вырывался, жидким, надтреснутым голосом выкрикивая брань, пуская слюни, а те, кто держал его, тоже напрягались, словно удерживали маленький шланг, который мечется от чрезмерного напора. Из всей группы один пойманный был спокоен. Хайнса держали, он бранился, в его старые хилые кости и веревочки мышц вселилась ртутная ярость ласки. В конце концов он вырвался, прыгнул вперед, ввинтился в гущу людей и вылез — лицом к лицу с пленником. Тут он замер на миг, злобно глядя пленнику в лицо. Этот миг был долгим, однако раньше, чем старика успели схватить, он поднял палку и ударил пленника и хотел ударить еще, но тут его наконец поймали и стали держать, а он исходил бессильной яростью, и на губах его легкой, тонкой пеной вскипала слюна. Рта ему не заткнули. «Убейте выблядка! — кричал он. — Убейте. Убейте его».
Через полчаса двое мужчин привезли его домой на машине. Один правил, другой поддерживал Хайнса на заднем сиденье. Лицо его, заросшее щетиной и грязью, теперь было бледно, а глаза закрыты. Его вынули из машины и понесли на руках через калитку по дорожке из трухлявого кирпича и цементной шелухи к крыльцу. Теперь его глаза были открыты, но совершенно пусты, они закатились под лоб, так что виднелись только нечистые синеватые белки. Он совсем обмяк и не шевелился. Когда они подходили к крыльцу, дверь отворилась, вышла его жена, закрыла дверь за собой и стала смотреть на них. Они догадались, что это его жена, поскольку вышла она из дома, где жил он. Один из мужчин, хотя и местный, никогда ее прежде не видел.
— Что случилось? — сказала она.
— Ничего страшного, — ответил первый мужчина. — У нас там в городе переполох был изрядный, да еще эта жара — вот он и сдал. — Она стояла перед дверью, словно не пуская их в дом, — приземистая, толстая женщина, с круглым, непропеченным, мучнисто-серым лицом и тугим узелком жидких волос. — Только что поймали этого нигера Кристмаса, который женщину в Джефферсоне убил на прошлой неделе, — пояснил мужчина. — Ну и дядя Док немного переволновался.
Миссис Хайнс уже отворачивалась, словно собираясь открыть дверь. И, — как сказал потом мужчина своему спутнику, — вдруг замерла, будто в нее попали камушком.
— Кого поймали? — сказала она.
— Кристмаса, — сказал мужчина. — Нигера этого, убийцу. Кристмаса.
Она стояла на краю крыльца, обернув к ним серое, застывшее лицо. «Как будто заранее знала, что я ей скажу, — говорил мужчина своему товарищу, когда они возвращались к машине. — Как будто хотела, чтобы это оказался он и в то же время — не он».
— Какой он из себя? — спросила она.
— Да я и не разглядел толком, — сказал мужчина. — Его малость раскровянили, пока ловили. Молодой парень. А на нигера не больше моего похож. — Женщина смотрела на них, смотрела сверху. Хайнс, поддерживаемый с двух сторон, уже сам стоял на ногах и тихо бормотал, словно пробуждаясь ото сна. — Что прикажете делать с дядей Доком? — спросил мужчина.
На это она просто не ответила.
— Как будто мужа своего не признала, — сказал потом мужчина своему товарищу.
— Что они с ним сделают? — спросила она.
— С ним? — повторил мужчина. — А-а. С нигером. Это в Джефферсоне решат. Он — тамошний, ихний.
Серая, застывшая, она смотрела на них откуда-то издалека.
— Они подождут до Джефферсона?
— Они? — переспросил мужчина. — А-а, — сказал он. — Ну, если Джефферсон не будет особенно тянуть. — Он перехватил руку старика поудобнее. — Куда нам его положить? — Тут женщина зашевелилась. Она спустилась с крыльца и подошла к ним. — Мы вам втащим его в дом, — сказал мужчина.
— Я сама втащу, — ответила она. Они с Хайнсом были одного роста, но она — плотнее. Она подхватила его под мышки. — Юфьюс, — сказала она негромко. — Юфьюс. — И мужчинам, спокойно: — Пустите. Я держу.
Они отпустили его. Старик уже мог кое-как идти. Они смотрели ему вслед, пока старуха не ввела его на крыльцо и в дом. Она не оглянулась.
— Даже спасибо не сказала, — заявил второй мужчина. — Назад бы его увезти да в тюрьму посадить вместе с нигером — а то больно хорошо он его знает…
— Юфьюс, — сказал первый. — Юфьюс. Пятнадцать лет мне невдомек, как его звать-то по-настоящему. Юфьюс.
— Пойдем. Поехали обратно. Не пропустить бы чего.
Первый продолжал смотреть на дом, на закрытую дверь, за которой исчезла пара.
— Она его тоже знает.
— Кого знает?
— Да нигера. Кристмаса.
— Пошли. — Они вернулись к машине. — И с чего этот черт приперся к нам в город, за двадцать миль от места, где убил, и по главной улице стал шататься, чтоб его узнали. Жалко, не я его узнал. Мне бы эта тысяча во как пригодилась. Всегда мне не везет.
Машина тронулась. Первый все еще оглядывался на слепую дверь, за которой скрылись супруги.
А они стояли в прихожей маленького домика, темной, тесной и зловонной, как пещера. Обессилевший старик все еще пребывал в полуобморочном состоянии, и то, что жена подвела его к креслу и усадила, легко было объяснить заботой и целесообразностью. Но возвращаться к двери и запирать ее, как она сделала, — в этом никакой нужды не было. Она подошла и встала над ним. На первый взгляд могло показаться, что она просто смотрит на него, заботливо и участливо. Но потом посторонний наблюдатель заметил бы, что ее трясет и что она усадила старика в кресло либо для того, чтобы не уронить его на пол, либо для того, чтобы держать его пленником, покуда к ней не вернется дар речи. Она нагнулась к нему: грузная, приземистая, землистого цвета, с лицом утопленницы. Когда она заговорила, ее голос дрожал, дрожала и она, силясь овладеть им; вцепившись в ручки кресла, где полулежал ее муж, она говорила сдержанным дрожащим голосом: «Юфьюс. Слушай меня. Ты меня послушай. Я к тебе раньше не приставала. Тридцать лет к тебе не приставала. Но теперь ты скажешь. Я должна это знать, и ты мне скажешь. Что ты сделал с ребенком Милли?»
Весь этот долгий день они гудели на площади и перед тюрьмой — продавцы, бездельники, деревенские в комбинезонах; толки. Они ползли по городу, замирая и рождаясь снова, как ветер или пожар, покуда среди удлинившихся теней деревенские не начали разъезжаться на повозках и пыльных машинах, а городские не разбрелись ужинать. Потом толки оживились, разгорелись с новой силой — в семейном кругу за столом, при участии жен, в комнатах, освещенных электричеством, и в отдаленных домиках среди холмов, под керосиновой лампой. А назавтра, славным, тягучим воскресным днем, сидя на корточках в чистых рубашках и нарядных подтяжках, мирно попыхивая трубками перед деревенскими церквами или в тенистых палисадниках, возле которых стояли и ждали гостей упряжки и машины, покуда женщины собирали на кухне обед, очевидцы рассказывали все сначала: «Он похож на нигера не больше моего. Но, видно, сказалась-таки негритянская кровь. Можно подумать, прямо наладился, чтобы его поймали, как жениться налаживаются. Ведь он еще неделю назад от них утек. Не подожги он дом, они бы, пожалуй, и через месяц не узнали про убийство. Да и теперь бы на него не подумали, если бы не этот Браун, через которого нигер виски продавал, — а сам белым прикидывался — и виски и убийство, все на Брауна хотел свалить, а Браун сказал, как было.
А утром вчера явился в Мотстаун, средь бела дня, в субботу, когда кругом полно народу. Зашел в белую парикмахерскую, все равно как белый, и они ничего не подумали, потому что похож на белого. И даже, когда чистильщик заметил, что на нем башмаки чужие, велики ему, все равно ничего не подумали. Постригся, побрился, уплатил и пошел — и прямо в магазин, купил там рубашку новую, галстук, шляпу соломенную — и все на краденые деньги, той женщины, которую убил. А потом стал по улицам разгуливать средь бела дня, прямо как хозяин — разгуливает взад-вперед, а люди идут себе и ничего не знают; тут-то Холидей его и увидел, подбежал, цоп его и говорит: «Не Кристмасом ли тебя звать?» — а нигер говорит — да. И даже не думал отпираться. Вообще ничего не делал. Вообще себя вел ни как нигер, ни как белый. Вот что главное-то. Почему они так взбесились. Нате вам — убийца, а сам вырядился и разгуливает по городу, — попробуйте, мол, троньте, — когда ему бы прятаться, в лесу хорониться, драпать, грязному да чумазому. А он, будто и знать не знает, что он убийца, тем паче — нигер.
И вот, значит. Холидей (а разволновался — как-никак тысячей пахнет, и пару раз уже по морде съездил нигеру, и тут нигер первый раз себя нигером показал — стерпел и не сказал ни слова: по нем кровь, а он стоит, смурной, тихий) — Холидей держит его и орет, как вдруг вылезает этот старикан, Хайнс, дядей Доком его кличут, и давай нигера палкой лупцевать, покуда двое его не утихомирили и домой на машине не увезли. И никто так и не понял, правда знает он этого нигера или нет. Приковылял туда и визжит: «Его зовут Кристмас? Вы сказали, Кристмас? — протолкался, глянул на ниг