Свет в августе — страница 60 из 73

Он шел среди людей. «Мне надо куда-то уехать», – думал он. Он мог шагать в такт: «Мне надо куда-то уехать». Это поможет ему идти. Он все еще повторял эти слова, когда подошел к пансиону. Его комната выходила на улицу. Еще не осознав, что он смотрит в ту сторону, он уже отвел взгляд. «Еще увижу, как кто-нибудь читает или курит в окне», – подумал он. Он вошел в коридор. После солнечного утра глаза ничего не видели. Он чувствовал запах влажного линолеума, мыла. «Все еще понедельник, – подумал он. – Я уж и забыл. Может, это – следующий понедельник. По всему похоже, что так». Он не дал знать о себе голосом. Глаза понемногу привыкли к темноте. Послышались шлепки швабры, то ли в конце коридора, то ли на кухне. Затем в прямоугольнике света – задней двери, тоже открытой, – показалась наклоненная голова миссис Бирд, а затем, силуэтом, вся фигура, двигавшаяся по направлению к нему.

– Так, – сказала она, – это мистер Байрон Банч. Мистер Байрон Банч.

– Я, – сказал он, думая: «Только толстая женщина, у которой забот в жизни разве что на это ведро наберется, не постарается быть…» Опять он не смог придумать слово, которое Хайтауэр наверняка бы знал и произнес не задумавшись. «Видно, я без него не только сделать ничего не могу – я и думать не могу без его помощи». – Я… – сказал он. И стоял там, не в силах даже объяснить, что пришел попрощаться. «Может, и нет, – размышлял он. – Когда человек прожил в комнате семь лет, его не выселяют в один день. Только вряд ли это помешает ей сдать комнату другому». – Я, кажется, задолжал вам за комнату, – сказал он.

Она смотрела на него: строгое, располагающее лицо, и нельзя сказать, что недоброжелательное.

– За что задолжали? – удивилась она. – Я думала, вы устроились. Переселились на лето в палатку. – Она смотрела на него. И тут наконец сказала. Она сделала это мягко и деликатно – в меру возможности: – Мне уже заплатили за эту комнату.

– А-а, – сказал он. – Ну да. Понятно. Ну да. – Он спокойно взглянул на чистую, застланную линолеумом лестницу, истертую в числе прочих и его ногами. Три года назад, когда настелили новый линолеум, он первым из жильцов поднялся по ней наверх. – Да, – сказал он. – Тогда мне, пожалуй, надо…

Она ответила и на это, сразу, без недоброжелательства:

– Я уже все сделала. Все, что вы оставили, собрала в ваш саквояж. Он у меня в комнате. Но если хотите, можете сами подняться и посмотреть.

– Нет. Я думаю, вы собрали все до… Ну, я, пожалуй…

Она наблюдала за ним.

– Эх вы, мужчины, – сказала она. – Неудивительно, что у женщин не хватает на вас терпения. Даже в шалопутстве меры не знаете. А мера-то, по правде сказать, – наперсток. И думаю, не приспособь вы какую-нибудь женщину себе на подмогу, вас бы всех до единого мальцами десятилетними уволокли бы в рай.

– По-моему, у вас нет причин говорить про нее плохо, – возразил он.

– Пусть так. А на что они? Женщине, чтобы другую бранить, причин не требуется. Спору нет, все эти разговоры по большей части идут от женщин. Но если бы соображения у вас было не как у мужчины, а побольше, вы бы знали: если женщина что и говорит, у ней это ничего не значит. Это мужчины принимают свои разговоры всерьез. И если кто имеет что-нибудь против нее и вас, то вовсе не женщины. Ведь всякой женщине понятно, что нет у ней причин плохо к вам относиться – даже если забыть про ребенка. И не только к вам – пока что к любому другому мужчине. Не с чего ей. Разве вы со священником, да и все остальные мужчины, которые про нее знают, не сделали для нее все, чего она только пожелать могла? С чего бы ей плохо относиться? Скажите на милость.

– Да, – промолвил Байрон. Он уже не смотрел на нее. – Я пришел…

Она ответила и на это, прежде чем он договорил:

– Вы, наверно, скоро от нас уедете. – Она наблюдала за его лицом. – Что они там надумали, нынче утром в суде?

– Не знаю. Они еще не кончили.

– Известное дело. Потратят времени, трудов и денег казенных прорву, чтобы разобраться там, где нам, женщинам, хватило бы десяти минут в субботний вечер. Надо же быть таким дураком. Конечно, в Джефферсоне по нем скучать не будут. Как-нибудь без него проживем. Но надо же быть таким дураком: подумать, будто мужчине от убийства женщины больше проку, чем женщине от убийства мужчины… Другого, наверно, теперь отпустят.

– Да. Наверно.

– А ведь сначала думали, что он ему помогал. И теперь отдадут ему тысячу долларов – показать, что, мол, зла на тебя не держим. А тогда они смогут пожениться. Ведь так примерно, нет?

– Так. – Он чувствовал, что она наблюдает за ним без недоброжелательства.

– Вот я и думаю, что скоро вы от нас уедете. Думаю, как бы сказать, сыты вы Джефферсоном, а?

– Да вроде того. Думаю подаваться…

– Джефферсон, конечно, городок хороший. Но не такой хороший, чтобы вольный человек вроде вас не нашел себе другого, где тоже можно время переводить на баловство и огорчения… А саквояж, если надо, можете оставить здесь, пока не соберетесь.

Он подождал до полудня, а потом еще немного. Подождал, пока шериф, по его представлениям, не закончил обед. И тогда пошел к шерифу домой. Он не стал входить. Он ждал у дверей, пока шериф не вышел – толстый человек с маленькими мудрыми глазками, упрятанными в толстое неподвижное лицо, как две чешуйки слюды. Они пошли рядышком, в тень, под дерево. Скамейки не было; на корточки, вопреки обыкновению (оба выросли в деревне), они тоже не сели. Шериф спокойно выслушал человека – спокойного, невысокого человека, который семь лет был для города не особенно интересной загадкой, и семь дней – чуть ли не бельмом на глазу.

– Понятно, – сказал шериф. – Вы считаете, что им пора пожениться.

– Не знаю. Это его дело и ее. Но думаю, надо бы ему пойти ее проведать. По-моему – самое время. Вы можете послать с ним помощника. Я ей сказал, что он вечером придет. А что они там решат – это дело его и ее. Не мое.

– Само собой, – сказал шериф. – Не ваше. – Он смотрел на Байрона сбоку. – А вы-то что собираетесь делать, Байрон?

– Не знаю. – Он тихонько возил ногой по земле и наблюдал за ней. – Думаю податься в Мемфис. Года два об этом подумываю. Может, уеду. А чего в этих маленьких городишках?

– Конечно. Мемфис город неплохой, если любишь городскую жизнь. Опять же семья на вас не висит, тащить за собой некого. Будь я одинокий да лет на десять помоложе, я бы, наверно, так же сделал. Да и устроился бы, глядишь, получше. Надо понимать, вы прямо сейчас собираетесь?

– Наверно, скоро. – Он поднял голову, потом снова опустил. Сказал: – Утром уволился с фабрики.

– Само собой, – сказал шериф. – Я догадываюсь, что вы не успели бы пройти такой конец с двенадцати, а к часу вернуться обратно. Ну, кажется… – Он замолчал. Он знал, что к вечеру присяжные вынесут Кристмасу обвинительный приговор, а Брауна – или Берча – отпустят на все четыре стороны, с условием явиться в будущем месяце на суд в качестве свидетеля. Хотя, на худой конец, обойдутся и без него, ибо Кристмас не отпирался, и шериф предполагал, что он признает себя виновным, чтобы остаться в живых. «Да и не вредно будет нагнать на сукина сына страху хоть раз в жизни», – подумал он. И продолжал: – Ну что ж, это можно устроить. Вы правы, я, конечно, пошлю с ним помощника. Хотя он и не сбежит, пока есть надежда сорвать часть премии. При том что он не знает, кто его там встретит. Он этого еще не знает.

– Да, – подтвердил Байрон. – Не знает. Не знает, что она в Джефферсоне.

– Ну что ж, так и сделаем – отправим его с помощником. Зачем – не скажем: отправим, и все. А может, сами хотите его проводить?

– Нет, – сказал Байрон. – Нет. Нет. – Но продолжал стоять.

– Так и сделаем. Вас уже, наверно, к тому времени не будет. С помощником его и наладим. В четыре, годится?

– Очень хорошо. Вы ей сделаете одолжение. Большое одолжение.

– А как же. Не я один – многие о ней заботились с тех пор, как она в Джефферсоне. Ну, я с вами не прощаюсь. Думаю, в Джефферсоне вас еще увидим. Не встречал я человека, чтобы пожил здесь, а потом уехал навсегда. Вот разве этот, который в тюрьме. Но он, думаю, признает себя виновным. Чтобы остаться в живых. Хотя все равно уедет из Джефферсона. Не сладко сейчас старухе, которая признала в нем внука. Когда я шел домой, старик ее был в городе, кричал и скандалил, людей обзывал трусами за то, что не вытащат его из тюрьмы на расправу. – Он начал пофыркивать. – Лучше бы поостерегся, не то доберется до него Перси Гримм со своим войском. – И сразу посерьезнел. – А ей несладко. Вообще женщинам. – Он посмотрел на Байрона сбоку. – Нам тут многим пришлось несладко. А все же возвращайтесь-ка вы поскорее. Может быть, в другой раз Джефферсон обойдется с вами поласковее.

В четыре часа того же дня, спрятавшись в укромном месте, он видит, как неподалеку останавливается машина и помощник шерифа с человеком, известным под фамилией Браун, выходят из нее и направляются к хибарке. Браун сейчас без наручников, и Байрон видит, как они подходят к двери и помощник вталкивает Брауна в дом. Потом дверь за Брауном закрывается, а помощник садится на ступеньку и достает из кармана кисет. Байрон поднимается на ноги. «Теперь можно ехать, – думает он. – Теперь можно». Прятался он в кустах на лужайке, где прежде стоял дом. За кустарником, невидимый ни из хибарки, ни с дороги, привязан мул. К вытертому седлу приторочен сзади потрепанный желтый чемодан, не кожаный. Байрон садится на мула и выезжает на дорогу. Он не оглядывается назад.

В мирном, клонящемся заполудне тянется вверх по холму мягкая рыжая дорога. «Ну, холм я выдержу, – думает он. – Холм я могу выдержать, человек может». Кругом покой и тишина, обжитое за семь лет. «Похоже, что человек может выдержать почти все. Выдержать даже то, чего он не сделал. Выдержать даже мысль, что есть такое, чего он не в силах выдержать. Выдержать даже то, что ему впору упасть и заплакать, а он себе этого не позволяет. Выдержать – не оглянуться, даже когда знает, что оглядывайся не оглядывайся, проку все равно не будет».